— Добрый вечер, тетушка Бёшке, привез я вам вашего хозяина!
Вылезая из кузова, Андраш все думал о том, что в бутылке-то вина не меньше половины. Большой мешок с Репейкой пастух перебросил в телегу так, словно он был пуст, бутылку же протянул жене.
— Хороший племянник у тебя, жена, даже вина мне купил на дорожку. Хлебни чуток, да и отдадим бутылку.
— Оставьте себе, я не пью, — махнул рукой племянник.
— Не пьешь? — остолбенел пастух. — Это ж как же возможно?
— А вот так, дядя Андраш… не то подкатит милицейская машина, возьмут кровь на анализ и сразу распознают, что выпил я.
— Ишь, шельмы, и чего только не удумают!
— Нет, дядя Андраш, это все правильно, машины теперь куда меньше бьются и людей меньше давят…
— Оно, конечно, верно, а все же чудно. Коли так, Бёшке, не будем мы с тобой машину покупать.
— Не будем, не будем, только садись уж в телегу живей, ведь утро скоро.
— Спасибо, что подвез, Лайчи, загляни при случае на ужин, семейству кланяйся.
Грузовик опять взвыл раз-другой, потом мерно затарахтел и укатил.
— А ну-ка, привстань, мать, чуток. Мешок под сиденье в плетенку брошу.
— Есть в нем что?
— Утром увидишь. Пуми, щенок. Да какой! Нашел я его…
Пастух развязал веревку у горловины мешка — из плетенки-то не удерет щенок! — и так, вместе с мешком, сунул под сиденье.
— Вот так! Возьми, что ли, пока вожжи-то? А как на проселок свернешь, так хоть просто на тягу повесь их. Дремлется мне что-то…
Телега тронулась, камни мощеной дороги затараторили о чем-то с колесами. Пастух уснул, привалившись к жене, а она все смотрела на дорогу, которая серой лентой исчезала под ними, смотрела на придорожные деревья, молча отступавшие назад.
Когда свернули на проселок, колеса замолчали, и пастух встрепенулся.
— Теперь и тебе можно вздремнуть. На мосту проснемся… и если навстречу кто будет ехать, услышим.
— Кому ж здесь ехать-то?
— А черт его знает, это я просто так.
— Собака-то молодая?
— Похоже на то. В наших краях ни у кого такой собаки нет.
Телега, тихо покачиваясь, катила по проселку, а Репейка, не теряя времени, трудился над тем, чтобы в здешних краях такой собаки действительно ни у кого не было. В том числе и у пастухов.
Он вылез из мешка, прислушался, когда же сквозь высохшие прутья плетеного ларя просочилась пахнущая сеном весточка летней ночи, понял, что путь их лежит среди широких полей.
Ползком Репейка обследовал, обнюхал свою тюрьму, плетеную из прутьев, как в загоне — короб для сена, и в одном углу обнаружил довольно большой просвет… Репейка прислушался и очень осторожно рискнул просунуть в просвет голову. Прутья по бокам чуть-чуть было подались — но не достаточно, — тогда Репейка принялся грызть их: он уже был научен не совать голову в узкое отверстие.
Ведь однажды голова Репейки застряла между прутьями возка, другой же раз силок удавил его чуть не до смерти, и эти горькие воспоминания тотчас возникали, как только ему нужно было пролезть куда-то. А сейчас это было нужно — Репейка решил во что бы то ни стало бежать.
Телега глухо поскрипывала в ночи, стук лошадиных копыт проглатывала земля, и никто не увидел, — разве только звезды, — как Репейка чуть не до половины высунулся из плетенки.
Он прислушался, но теплый человеческий дух призывал к осторожности, поэтому щенок опять втянул голову внутрь и подождал, как будут развиваться события. Однако, ничего не произошло, ни светлее не стало, ни темнее, ни более шумно, ни более тихо; тогда Репейка тихонько выбрался из плетенки и одним прыжком соскочил с телеги.
Женщина встрепенулась, услышав легкий шум падения.
— Что это? — потрясла она за руку мужа, который крепко спал и все еще чувствовал себя владельцем пуми.
— Что? — спросил он.
— Вроде бы что-то стукнуло…
— Стукнуло так стукнуло, — рассердился овчар; он ничего не увидел в темноте, не увидел, разумеется, и Репейки, который, правда, соскочив на землю, покатился кубарем, но уже в следующий миг его поглотило сонно шептавшееся море пшеницы.
Сперва он пустился было наутек, но потом остановился: шум телеги все удалялся, и для Репейки это было то же, что для освобожденного узника — слышать, как тюремщик уносит его кандалы.
Репейка остановился, встряхнулся, словно хотел сбросить с себя самую память о падении с телеги, потом лег, как будто затем, чтобы сориентироваться, хотя и не подозревал, что такое ориентировка. Он не мог знать, где находится, да и не это было важно — важнее, где находится цирк и в какой стороне его первый, самый первый дом. Где те люди, что были его друзьями и повелителями, и где еда, которую они давали ему.
Оба пристанища казались щенку далекими, безнадежно потерянными, но все же он обратил голову к истинному своему дому, к загону, хотя и чувствовал, что путь к нему гораздо опасней и превратнее, чем путь к цирку. Репейка не взвешивал, который из них цирк, который — загон, но подчинился более сильному влечению, избрав дальний путь, в конце которого был старый Галамб и Янчи, Чампаш и тот край, что единственным и неповторимым явился когда-то его только прозревшим глазам и первым проблескам сознания.
Пока Репейка чувствовал себя в безопасности, и это было самое важное — скрип тележных колес доносился уже из такой дали, что совсем перестал его тревожить; под покровом летней ночи он чуял лишь теплые запахи колосьев, листьев, цветов.
Репейка вздыхал — он был голоден. Потом, слившись с ночью, заснул, но тем бдительным сном, который в любой миг может обернуться и спасительным бегством, и обороной.
Щенок чувствовал, что проселок недалеко, поэтому, как только начало светать, осторожно углубился в пшеничный лес и остановился только у самого края пшеничного поля, откуда виден был большой участок, занятый под репу. Здесь он опять прилег и вставал лишь изредка в надежде углядеть среди сочных листьев репы что-нибудь съедобное.
Щенок был очень голоден. В последний раз он поел как следует накануне в полдень, но из-за сумятицы нахлынувших событий каждая минута вчерашнего дня откатилась гораздо дальше, чем показывал счет времени. Однако сейчас он об этом не думал и не думал о том, что будет впереди и что осталось позади, возможно, вообще ни о чем не думал — все-таки он был не человек, а заброшенная в неведомый мир собачонка, — теперь все его тело стало единым мучительным голодным помыслом.
Но вот словно бесконечный вздох пронесся над краем, мягко склонились пшеничные заросли, где-то робко запела птица, шелохнулся росистый воздух ночи, и внезапно из сна, из запахов, из тишины и времени возник рассвет — хотя звезды именно теперь закрыли глаза.
Светало!
Свершалось во всей своей красе ежедневное чудо — рождение света, но Репейка в эту минуту не был восприимчив ни к красоте, ни к чудесам. Для Репейки и то, и другое великолепно соединилось бы в куске мяса, впрочем, он согласился бы и на суслика, в конце концов, суслик лишь до тех пор суслик, пока не пойман. А потом он тоже лишь мясо.
Но суслики в таких местах не водятся. Суслики предпочитают селиться на пастбищах, где трава невысока, да на лысых склонах холмов, зато здесь попадаются зайцы и с преглупым видом раскачивают ушами, словно они одни на целом свете.
Нельзя однако недооценивать способности зайца к самозащите, ибо каким ни кажется он беспечным издали, но располагается посереди поросшего свеклой участка так, что незаметно к нему подобраться никак нельзя.
Репейка дрожит как в лихорадке, то подымется, то ляжет, затаится в пшенице, его глаза мечут искры, но выйти из укрытия он не хочет, а заяц к нему не приближается. Да и вообще это крупный самец — что нетрудно угадать по его широкому носу, — какой-нибудь старый чемпион по бегу, которому ничего не стоит обставить Репейку даже с расстояния в два шага, а не в сорок, как сейчас.
За полем свеклы начинается кукуруза, и кажется, будто солнце восходит прямо из нее. От красных его лучей небо становится синим, земля зеленеет, зато пшеничные колосья купаются в матово-золотом сиянии.