Я прихватил костыль – должно быть, здешней старухи-стряпухи, надо бы его как-то вернуть… – и благополучно спустился с чердака на третий этаж. Подождал для верности, столь же тихо прошел по лестнице до самых входных дверей. Внизу пахло жареной рыбой… аж слюнки потекли… Но вот обе двери – и на Сапожную улицу, и во дворик – были крепко заперты, не только на засов, но и на замок.
Это было уж вовсе странно. От каких воров оберегаться в столь веселом доме?
Я поднялся на второй этаж и присел в амбразуре окошка, выходившего во двор. Насколько я мог разглядеть, сбитые днем ворота уже стояли на месте. Трудно будет выбираться, подумал я, то-то шуму подниму!
Конечно, был и такой выход – поскрестись в любую дверь из выходящих в коридор, разбудить одну из девиц и слезно умолять ее выпустить меня на волю. Но уж больно соблазнительным казался такой разговор в темном коридоре с полуодетой и столь доступной светлоглазой беляночкой. Я помотал головой, отгоняя от себя зримо возникшее наваждение. Конечно, если вынесет нечистая сила на этакую Венус, я, понятное дело, не посрамлю чести неустрашимого Боурова полка… Но уж лучше бы не выносило.
В конце коридора светился сероватый квадрат. Вот от этого окна было больше прока, чем от амурных затей. Насколько я мог понять, оно смотрело в проулочек возле старых монастырских ворот. Я прихватил костыль и на цыпочках медленно-медленно двинулся по коридору к окну. Тут и покарал меня Господь…
Дверь слева заскрипела. Я так и замер на одной ноге. Встала мгновенным видением перед глазами Венус с влажными алыми губами и исчезла, а там, где бы ей полагалось быть, явилась маленькая старушонка в длинной серой рубахе и с плошкой в руке. Она глядела себе под ноги и, не успел я отшатнуться, налетела на меня. Тут мы шарахнулись в разные стороны и воззрились друг на друга, не шевелясь.
Старушонка опомнилась первой. Она уронила глиняную плошку и так завизжала – у меня дух захватило.
– Уймись, бабка, уймись, окаянная!.. – свирепо зашипел я, почему-то по-русски. Какое там уймись! Начало-то полуночному переполоху было положено еще днем! Мне навстречу из разом распахнувшихся дверей выскочило целое войско всевозможных старух, тощих и толстых, длинных и маленьких, и старухи эти со страшным гвалтом наступали на меня, так и норовя вцепиться в волосы!
Поздненько я сообразил, в какой развеселый домишко занесла меня фортуна. Но, делать нечего, приходилось бросаться в атаку.
– Ах, так вас!.. – и я загнул им такое, длинное-предлинное, изрядно заковыристое, от чего покраснели бы даже испытанные драгуны лихого Боурова полка. И метнулся сквозь неприятельский строй к вожделенному окну, одной рукой прикрывая голову, а другой – отмахиваясь костылем.
С разбегу я чуть не пташкой выпорхнул на улицу. Господь меня уберег – я удержался на ногах и, даже не поскользнувшись на осколках битого стекла и удержав в руке костыль, опрометью ринулся прочь, как если б буйная старушечья орда, покинув свой редут, за мной погналась. Но, огибая угол, я нос к носу столкнулся с ночным дозором. Стража, надо думать, спешила на шум, поднятый обезумевшими от ужаса старухами.
Доблестные вояки растерялись было, и этот миг их промедления меня спас. Я добрым ударом сбил с ног того, кто ко мне ближе, и завладел его клинком, который он не успел выхватить из ножен. Другого, что сунулся было ко мне, благословил костылем по начищенной каске. Остальные выхватили палаши, да не тут-то было! Шпажному бою обучался я не с учителем за денежки, а в жарком деле! И напал первый, и пробился сквозь ошалевший дозор, не ждавший такой прыти от холопа в драной рубахе. Потом, конечно, они погнались за мной, но стрелять, слава Богу, не стали, и я благополучно ушел закоулками.
Запыхавшись, я присел на каменную скамью у чьих-то дверей и прислонился к резной плите со знаками хозяина. Сердце билось в самом горле. Я положил палаш на колени и, запрокинувшись, смотрел в ночное небо. И померещилось, будто звезды светятся прямо сквозь причудливые флюгера.
Мне казалось, что я уже вроде пришел себя после всех приключений этого несуразного дня – и пленения, и побега, и полоумных старух, Венусов окаянных, и стычки с дозором. Но тут осенило – как обидно, что проклятые старухи не разумеют по-русски!
И я захохотал громко, держась за каменный круг плиты, и хохотал долго, долго – пока не почувствовал, что весь дрожу…
– Мы прибежали вовремя. Янка, которому не раз доводилось ночевать у тебя в гостях, отыскал на сеновале, под самой крышей, твои пожитки. Я стояла внизу и приказывала – старые рубашки и одеяло оставить, не то шведы заподозрят неладное. А завернутый в парусину сверток нести ко мне, я сама спрячу. Маде, укрыв сверток под передником, незаметно пронесла его ко мне в комнату.
Она хотела остаться и посмотреть, что там, но я не позволила. Я сказала ей, что помогаю простолюдину, какому-то конюху, избежать неприятностей, и это уже для дочери рижского бюргера достаточно смелый поступок, за который Андрис должен мне быть всю жизнь благодарен, и что я знать не желаю, какие секреты в свертке, и ей не советую.
Она недоверчиво что-то проворчала и ушла, и я видела в окно, как ее встретили во дворе Янка с Гиртом и нетерпеливо расспрашивали.
Я развернула парусину. Сверху лежал сложенный лист какого-то календаря на незнакомом языке, со знаками зодиака и короткими надписями. Были там большой увесистый кошелек из потертого бархата с талерами, очинённые перья и пузырьки – надо полагать, с чернилами. Но, когда я, отвернув крышечку, попробовала написать слово, следы жидкости на бумаге, высыхая, словно бы таяли и исчезали.
Видно, белые листы, завернутые отдельно, были исписаны секретными чернилами. Я стала смотреть дальше и развернула большой, сделанный из четырех листов, вычерченный грифелем план. Это была Рига.
На нем многого не хватало – набережных укреплений, Шеровского бастиона, лишь слегка намеченного, Цитадели, обозначенной довольно приблизительно. Видно, ты решил сперва сделать окончательный план, точный и соразмерный, а потом уж перечертить его своими невидимыми чернилами, уничтожив черновик. Были еще планы грифелем и пером, были какие-то непонятные мне записи. Словом, то, что и полагалось бы хранить лазутчику. Мне понравился твой почерк – некрупный, округлый. Я склонилась над планом и узнавала на нем помеченные крестиками церкви, кружочки башен, кое-где квадратики домов и неуверенно нанесенные хитросплетения улиц. Ты, видно, еще не весь город облазил, но многое нарисовал правильно. Будь у тебя время, ты бы и улицы воспроизвел точно, и наш старый дом я бы нашла на твоих планах, по которым артиллерия московитов будет метать в Ригу чугунные ядра и зажигательные снаряды! Я вдруг ясно осознала это…
Я закусила губу, держа в руках эти небольшие, словно из книжки, листы. Вот в моих руках – судьба моего города. И пробудет она в моих руках, может быть, лишь эту самую минуту, и от того, как я поступлю, ровно ничего не изменится, и, скорее всего, я действительно бессильна помочь Риге. Но сидеть сложа руки, когда моему янтарному королевству угрожает гибель, я тоже не могу! В моих силах только одно – уничтожить эти листы, оттянуть страшный час, а Гирту и Янке велеть передать тебе – планов больше нет, не смей сюда возвращаться. Вот и все, что я могу…
И тут я сообразила, что еще неизвестно, придешь ли ты за своими вещами. Хоть Янка и утверждал, что шведы безрезультатно обыскивали Конвент, но ведь они могли схватить тебя где-нибудь поблизости. Я вспомнила твое лицо, твой единственный взгляд, и мне захотелось выбежать из дома, помчаться туда, к краснокирпичной стене – вдруг опять ведут тебя, связанного, мимо, чтобы опять кричать в лицо сержанту и опять броситься на каменный порог! Это было необъяснимо – я ведь привыкла все свои поступки подтверждать доводами разума и жить рассудительно, как все вокруг, как меня научили с детства. Это было необъяснимо, как узор в глубине янтаря, высвеченный внезапным солнечным лучом. Ведь не возник же он в миг моего взгляда! Он был там всегда, и, чтобы обнаружить его, нужен был именно этот луч…