Парк имени Тараса Шевченко начинается как раз против первых дверей «Автомата», если, разумеется, пешеход взбирается по Сумской от площади Тевелева. Парк — это несколько квадратных километров деревьев и кустарников, тянущихся до самой территории Харьковского университета, — вмещает в себя зоопарк (где сидят сейчас Геночка, Эд и Анна), летний кинотеатр, несколько общественных туалетов-бункеров (с прекрасной настенной живописью!) и ресторан Геночкиного папы — «Кристалл». Там, где парк всем фронтом набегает на брусчатку площади Дзержинского, из его зарослей почтительно глядит наискосок на величественное римское здание обкома партии Дом пионеров.
В оврагах, изрывающих поверхность парка, харьковчане играют на большие деньги в преферанс и железку. Как во всех уважающих себя парках, в парке Шевченко есть центральный фонтан, у которого по выходным дням играет бравурные марши военный оркестр, предводительствуемый дирижером-армянином. Усы дирижера густы, как новая половая щетка, и известны всему городу.
Рымарская улица, как мы уже отметили, тянется параллельно Сумской. Начинается она почти у самых дверей дома Анны Рубинштейн. Вниз, круто прямо от дверей дома Анны, ниспадает знаменитый Бурсацкий спуск. На нем, на полпути к раскинувшемуся далеко внизу самому большому в городе Благовещенскому базару, стоит здание бывшей Бурсы, ныне Библиотечного института. Бурса описана Помяловским в популярной книге 19‑го века «Очерки Бурсы». Из этого здания дикие бурсаки ордою совершали набеги на мирных коммерсантов Благовещенского рынка. Согласно легенде, здесь на скамейках Бурсацкого спуска написал поэму «Ладомир» великий Хлебников. За Сумской, Благовещенским базаром, за площадью Дзержинского расположены многочисленные мещанские кварталы города и его рабочие пригороды. Но, к счастью, они находятся вне пределов настоящего повествования.
«Раклы, безумцы и галахи» — населяли, по словам Хлебникова, город в его время. «Ракло» — местное харьковское слово, точнее даже бурсацкое, с Бурсацкого спуска родом. Теперь, кажется книгоноше, после многих лет опять появились в Харькове и раклы, и безумцы. Безумцы уж точно. Что-то происходит в Харькове. Что-то, еще не совсем понятное тащащему тяжелые пачки книг книгоноше.
— Эд, мы идем к Анне Рубинштейн. Хочешь пойти с нами? — спросил Мотрич, когда они счастливо донесли груз до магазина 41 и сдали его торопящейся, оказывается, в театр с молодым мужем Аликом Лиле. Директриса даже не стала считать выручку и просто заперла деньги в кассу, сложив их в почтовый конверт.
— Хочу. — И он хотел. Может быть, впервые в жизни книгоноша общался с людьми, с которыми он действительно хотел общаться. Странное спокойное удовольствие опустилось на него.
— Надо только купить выпить. — Мотрич стал выскребать из карманов барской шубы монеты. Он уже давным-давно не работал нигде, и денег у него, знал книгоноша, не было. Директриса Лиля строго-настрого в свое время предупредила книгоношу, чтобы он не давал Мотричу денег взаймы. Ни своих денег, ни из кассы. «Даже если он тебе пообещает отдать деньги через несколько часов, не давай. Володя гениальный поэт, может быть, поэтому он много пьет. К тому же изъять из него долг будет невозможно. Неудобно будет выбивать долг из гениального поэта. Запомни — для Мотрича у тебя денег нет!»
Книгоноша дал на выпивку пятерку. Миша Басов даже не попытался искать деньги в карманах. Очевидно, их у него никогда не было. Еще имевший сотню рублей, оставшихся от расчетных, литейного цеха денег, книгоноша, у которого на Салтовке висело шесть костюмов, снисходительно простил интеллигенту его возвышенную бедность.
Мокрый жирный снег неровно валил на Харьков, сдуваемый время от времени порывами ветра из улиц, перпендикулярных Сумской, когда книгоноша торопился, едва поспевая за рослыми Мотричем в барской шубе и лосем Басовым в легоньком драпе. Снег блоковского «Балаганчика», снег «Двенадцати» может быть, падал на плечи и головы молодых людей. На черную, грузинского стиля кепку книгоноши, она и ратиновое тяжелое черное пальто остались у книгоноши на память о маленьком храбром еврее Мишке Кописсарове, хотевшем перехитрить жизнь и дорого заплатившем за это. Еще до предложения работать вместе Мишка подарил Эду три метра ратина на пальто, по 57 рублей метр ценою… Символистский снег заваливал город Врубеля и Хлебникова, Татлина и Введенского, и сквозь него шли Мотрич и Миша Басов в своем настоящем, и, в отличие от них, в будущее шел книгоноша. В будущем его ожидала Анна Моисеевна Рубинштейн — «блудная дочь еврейского народа», как она сама себя порой называла, женщина, которой было суждено сыграть в судьбе Эдуарда Савенко главную роль. Экс-сталевар, не совсем понимая, чего он хочет, на ощупь, подсознательно, выбрал Анну для этой роли. Позже его выбор назовут: «судьба», «рок», «жребий». Но если обратиться к менее романтичному, но более достоверному объяснению, увидим, что рабочий парень очень хотел стать интеллигентом, стать поэтом, узнать, узнавать больше и больше. И хотел действенно, страстно, неапатично. Прочитав десяток страниц «Введения в психоанализ», он взял большую тетрадь и начал переписывать книгу строка за строкой, потому что понял, что книга ему нужна. Другого способа размножить редкое издание не существовало, увы. А присвоить книгу у Мелехова он не мог. Анна Моисеевна существовала в одном экземпляре, и нужно было ее присвоить.
Сама Анна Моисеевна открыла дверь мокрым символистам с бутылками портвейна в карманах. Прижавшись к примусам, коридорные женщины в халатах испуганно глядели на вторгшихся рослых декадентов. Вскричав: «Ой, Вовка!.. Миша!» — Анна в тяжелом платье цвета опавших листьев возглавила шествие, и в сложном запахе сразу двадцати различных ужинов, четверо, они подплыли к двери отдельного купе. Анна пропустила декадентов мимо себя в темный внутренний коридор квартиры-купе и, тяжело отведя дверь своей комнаты (на двери висели ее пальто и платья), загнала декадентов в комнату. На ломберном столике (на нем поэт напишет весь свой первый сборник — и «Кухарку», и «Книжищи») горела свеча, а с узкой деревянной кровати встала улыбаясь подруга Анны, широкоротая Вика Кулигина…
— Кто там, Анечка? — В комнату вдвинулась одна створка двери, отделяющей комнату Анны от большой комнаты, и появилась вначале папироса Цили Яковлевны, а потом сама Циля Яковлевна. — А… Поэты пришли! — Тогда еще Циля Яковлевна радовалась приходу поэтов.
— Добрый вечер, Циля Яковлевна! — Басов, разбрызгивая капли, к удивлению книгоноши протискался к даме с папиросой и, поймав ее руку мокрой рукой, приник к руке губами. Книгоноша не знал еще, что казавшийся ему символистом Миша Басов на самом деле сюрреалист и начитанный юноша подражает мэтру Андре Бретону в целовании ручек дамам. Неначитанный книгоноша робко промычал: «Добрый вечер!»
— Мама, иди к себе! Тебе пора спать!.. — ласково, но бесцеремонно Анна вытолкала мать из комнаты. И зажгла вторую свечу, поставив ее на подоконник. За окном шел теперь дикий трудновообразимый снег. На площадь Тевелева, на бывшее здание Дворянского собрания напротив, на здание ресторана «Театральный» на углу Тевелева и Сумской, на прохожих с поднятыми воротниками, на ядовито-красную надпись «Храните деньги в сберегательной кассе» — неумелую продукцию отсталого харьковского рекламного агентства невысоко в харьковском небе…
«Почему такой снег? — задумался книгоноша, глядя в окно. — Может быть, что-то случилось? Настоящее переходит в будущее?» — подумал он и испугался.