«Эд», как его называла Анна до появления в обиходе фамилии «Лимонов», стеснялся. Он робко топтался за своим столом, уложенным книгами. Иногда столов бывало два. Эд топтался и большей частью молчал или улыбался застенчиво. Несмотря на опасную бритву, часто населявшую нагрудный карман книгоноши, книгоноша сорок первого магазина не был наглым юношей. Иногда в подкрепление ему Лиля высылала «Задохлика» — худое существо женского пола, всегда закутанное в облезлую старую шубу. Нос у «Задохлика» все время мерз и, длинный, был на кончике синеватого цвета.
Эдуард Савенко зарабатывал мало. Точнее сказать, почти ничего. Однако скоростными темпами совершалась в октябре, ноябре, декабре трансформация полупреступного рабочего парня в кого-то иного, еще не совсем понятно в кого, но как минимум он переходил все эти холодные месяцы в другой социальный класс. Читатель представляет себе, как нелегок такой процесс. Иногда для подобного перехода требуются усилия нескольких поколений!
Всякий вечер книгоноша торопился приволочь и сдать пачки книг и столы в магазин № 41. Так пчела спешит в улей, птица в гнездо, легкий самолет к авиаматке. Книгоноша очень спешил — его ждало на свидание будущее, спрятавшееся в аллеях парка Шевченко, в «закусочной-автомате» на Сумской, в немногих харьковских комнатах. Будущее пряталось в вечерние городские сумерки, драпировалось в одежды несколько старомодные — символистические и сюрреалистические. Хотя и провинциальный, но бывшая столица Украины, Харьков умел играть в культурные игры.
Вокруг было много людей. Сотни по меньшей мере. Людей интересных и новых, ни на кого не похожих. В маленькой «подсобке» сорок первого магазина всегда сидели люди и жадно читали рукописи. По большей части стихи. Бритый наголо физик Лев, только что вернувшийся из командировки в Ленинград, привез пятый или шестой экземпляр поэмы Бродского «Шествие». Ранняя, подражание Цветаевой, поэма эта особенной художественной ценности не представляла, но как нельзя лучше соответствовала той культурно-социальной стадии, на которой находились (и, по-видимому, всегда будут находиться) Харьков и большинство «декадентов», курсирующих в треугольнике между сорок первым магазином, магазином «Поэзия» и «Автоматом». Посему поэма пользовалась необыкновенной популярностью. Бродского читали в живой очереди, с открытия магазина до закрытия. Одним из читавших был поэт Мотрич.
Оглядываясь назад и определяя величину поэта Мотрича в перспективе времени, следует нехотя сознаться, что Мотрич не был ни гением, как казалось в 1964 году его поклонникам, ни даже сколько-нибудь значительным поэтом. Если в нем и была искра оригинальности, то весьма незначительная. Однако Владимир Мотрич — бывший мастер опять напоминающего нам о себе славного завода «Серп и Молот» (позднее наш Савенко вдруг вспомнил, что Борис Чурилов водил его в калильный цех, где трудился «настоящий поэт» Мотрич еще в 1963 году) — вне всякого сомнения был ПОЭТ. Подлинный ПОЭТ, так как поэт — это не только и не столько стихи, как дух, аура, напряженное поле страсти, излучаемое личностью. А Мотрич излучал, о да…
Однажды… Эд-книгоноша сдал книги и директриса Лиля на счетах сложила цены книг и прибавила к ним вырученные за день деньги… Операцию эту следовало производить ежевечерне, но и книгоноша и директриса по занятости и лености ограничивались подсчетом еженедельным… Увы, не хватало 19 рублей. В скверном настроении Эдуард выбрался из полуподвала, собираясь спуститься вниз по Сумской, чтобы дойти до трамвайной остановки, с которой трамвай понесет его в направлении наскучившей ему Салтовки… Но прямо с последней ступеньки книгоноша воткнулся лицом в движущуюся и смеющуюся стену, образованную девушками Милой и Верой и поэтом Мотричем. Шел снег, длинное и худое тело поэта Мотрича было облачено в знаменитое черное пальто с воротником-шалькой. Харьковские символисты-романтики уже успели окрестить новое пальто Мотрича «барской шубой». Есть основания полагать, что и сам Мотрич считал свое пальто барской шубой. Во всяком случае, он часто и с удовольствием декламировал соответствующее стихотворение Мандельштама.
— Эд! — окликнул Мотрич книгоношу. Он был таинственно-радостный. Хмурая улыбка была на хорватском лице поэта со впалыми темными щеками и длинным хищным носом, из ноздрей, днем их было видно, торчали темные жесткие волоски… — Ты ведь Эд? И работаешь здесь, у Лили?
— Да, — сознался книгоноша, — это я.
— Прекрасно! — одобрил Мотрич, а девушки рассмеялись звонко.
— Ты что делаешь, Эд? Ты занят?
— Иду домой, — уныло сообщил книгоноша. — Не занят.
Уже неделю он работал «у Лили» и с завистью наблюдал, как к вечеру образуются компании, группируются в магазине или около него и отправляются, веселые, куда-то в вечерний таинственный Харьков. Эд-книгоноша обычно ехал домой. Один раз Борька Чурилов, он был в первой смене, сводил Эда в «Автомат», также называемый «Пулеметом». В ярко освещенном дневным светом ужасно современном длинном кафе самообслуживания стояли снобы в пальто до Горла и расклешенных брюках и пили из крошечных чашечек кофе. Один был даже с зонтом-тростью.
— Хочешь пойти с нами выпить? — спросил Мотрич и объяснил причину. — Сегодня первый снег.
— Хочу, — согласился книгоноша, едва не задохнувшись от радости. Мотрич был первый живой поэт, которого он встретил в жизни. Как же можно было отказаться от приглашения первого живого поэта выпить по поводу первого снега?! Мила взяла книгоношу под руку, и они пошли четверо вверх по Сумской, и падал снег, и они все почему-то смеялись…
Они выпили кофе и портвейна в «Автомате». Книгоноша, удостоенный неизвестно за что чести быть принятым в антураж Мотрича, был представлен множеству снобов и множеству молодых людей другой категории: нарочито плохо одетых и невеселых. «Богема», — объяснил Мотрич, заметив почти испуганное выражение бывшего сталевара, когда бледный с зеленью юноша в солдатской шинели без хлястика и погон, в черных, разваливающихся ботинках, оставляя после себя мокрые следы (вне сомнения, ботинки его протекали), отошел от них, перебросившись несколькими словами с мэтром Мотричем.
— Кучуков — художник-сюрреалист, — прокомментировал Мотрич. — Его папаша — полковник милиции… — И видя, что полковник милиции не произвел на книгоношу особого впечатления, добавил: — Но это еще не самое удивительное, Эд. Юрка — остяк, последний представитель вымершего сибирского племени. Он утверждает, что его предком был хан Кучум… тот самый, побежденный Ермаком Тимофеевичем…
Врет, наверное, парень — подумал недоверчивый книгоноша, но Мотричу своих сомнении не поверил, постеснялся. У других юношей, представленных ему Мотричем и девушками в тот вечер, были не менее захватывающие родословные и краткие биографии.
Отстояв в «Автомате-Пулемете» час, причем Мотрич выпил три «тройных» специальной крепости чашечек кофе, приготовленных ему «тетей» Шурой, они приобрели в гастрономе пару бутылок портвейна и, перейдя Сумскую, отправились в глубь белого уже от снега Парка Шевченко. Компания увеличилась за счет круглолицего парня Толика Мелехова, учившегося на филологическом факультете Харьковского университета и дежурившего ночами в котельной многоэтажного дома. Присев на скамейку, Вера вязаными варежками предварительно долго и с удовольствием смахивала со скамейки снег, они стали слушать топчущегося в снегу перед скамейкой Мотрича. Барская шуба поэта была расстегнута, в одной руке он держал бутылку с портвейном и время от времени делал хороший глоток. Мотрич читал стихи. С удовольствием, как едят мясо изголодавшиеся люди. Чуть ли не с урчанием и чавканьем читал он. Вещественно, а не как словесность, изящная и легкая и несуществующая, выходили стихи из хорватского горла. Он читал Мандельштама и «Крысолова» Бродского, читал СВОИ СТИХИ…
Глубокий шепот (и особенно все тревожные, как звук бормашины, «с» в имени Ииссс-уссс) первого в жизни юноши Савенко живого поэта заставил подняться волоски на теле книгоноши. Неподвижно, загипнотизированные, приоткрыв рты, глядели на Мотрича прижавшиеся друг к другу подружки в шубках — Мила и Вера. Может быть, слышавшие стихотворение сотню раз…