Первые несколько часов мы ехали по холмистой равнине в россыпях коровьих стад и через лиственные рощи, мимо засохших вязов, потом пошли хвойные леса и перевалы, пробитые динамитом в серо-розовом граните, и хижины для туристов, и надписи у дороги: «Ворота Севера», по крайней мере четыре города притязают на этот титул. Будущее — на Севере, такой был когда-то политический лозунг, а мой отец, когда это услышал, сказал, что на Севере нет ничего, кроме прошлого, да и того лишь скудные остатки. Где бы он сейчас ни находился, живой или мертвый — кто знает, — ему теперь уж не до острот.

Нечестно, что люди стареют. Я завидую тем, чьи родители умерли молодыми, их легче помнить, они не меняются. Я считала, что уж с моими-то ничего не сделается, что я могу уехать и вернуться когда угодно, а у них все останется как было. Они словно бы существовали в каком-то другом времени, за надежной прозрачной стеной, — мамонты, вмерзшие в ледяную глыбу. А от меня только требуется вернуться, когда я для этого созрею, но я все откладывала, слишком многое надо было бы объяснять.

Проезжаем поворот на шахту, которую вырыли американцы. Отсюда кажется: гора как гора, густо поросла ельником, только тянущиеся через лес провода высоковольтной линии выдают их присутствие. Говорят, они оттуда убрались, но это, возможно, хитрость, а они там как жили, так и живут, генералы в бетонных бункерах, солдаты в подземных многоэтажных домах, где круглые сутки горит электричество. Проверить невозможно, ведь для нас там запретная зона. Городские власти приглашали их остаться, от них польза для коммерции: много пьют.

— Вот там стоят ракеты, — говорю я. Вернее, стояли, но я не поправляюсь.

Дэвид произносит:

— Чертовы американские фашистские свиньи.

Без эмоций, будто речь идет о погоде.

Анна молчит. Голова ее откинута на спинку переднего сиденья, светлые волосы треплет ветерок из бокового окна, оно доверху не закрывается. Перед этим она пела «Чертог зари» и «Лили Марлен», и то и другое по нескольку раз подряд, ей хочется петь низким гортанным голосом, а получается как у охрипшего ребенка. Дэвид попробовал было включить радио, только не смог ничего поймать, мы находились между станциями. Но когда она затянула «Сан-Луи», он стал насвистывать, и она замолчала. Анна — моя лучшая подруга, мы знакомы два месяца.

Я наклоняюсь вперед и говорю Дэвиду:

— К Бутылочному дому — следующий поворот налево.

Он кивает и сбавляет скорость. Про Бутылочный дом я им рассказала заранее, это их как раз должно было заинтересовать. Они снимают фильм, оператор — Джо, он, правда, никогда раньше не имел дела с кинокамерой, но, как говорит Дэвид, они люди Нового Ренессанса и что понадобится осваивают самоучкой. Замысел принадлежит в основном Дэвиду, он себя считает режиссером-постановщиком, у них уже и титры придуманы. Он хочет снимать все что ни подвернется, выборочные наблюдения, как он говорит, это будет и названием фильма: «Выборочные наблюдения». Когда выйдет вся пленка (купили, сколько хватило денег, а камеру взяли напрокат), они просмотрят материал, отберут и смонтируют фильм.

— Но как вы узнаете, что оставить, а что нет, если неизвестно, о чем будет кино? — спросила я, когда Дэвид в первый раз мне все объяснил.

Он угостил меня снисходительным взглядом посвященного.

— Нельзя преграждать свободный ход творческой мысли. Так только все погубишь.

Анна у плиты, засыпая кофе в кофеварку, заметила по этому поводу, что теперь все ее знакомые снимают фильмы, а Дэвид ругнулся и сказал, что это еще не резон отказываться от задуманного.

Она ответила:

— Ты прав, прости.

Но на самом деле у него за спиной она смеется, называет их картину «Вымороченные наблюдения».

Бутылочный дом построен из пустых лимонадных бутылок на цементном растворе, донцами наружу, зеленые и коричневые бутылки зигзагами, похоже на клетчатые вигвамчики, которые учат клеить в младших классах; и стена вокруг дома тоже из бутылок, по ней коричневыми донцами выложено: «Бутылочная вилла».

— Вот здорово, — говорит Дэвид, и они вытаскивают камеру из машины. Мы с Анной вылезаем следом, размяться; Анна закуривает сигарету. Она в лиловой свободной рубахе и белых брюках клеш, на них уже пятно машинного масла, я ей говорила, надела бы какие-нибудь джинсы, но она считает, что джинсы ее полнят.

— Кто же это построил, надо же, столько труда, — говорит Анна, но я не знаю, знаю только, что Бутылочный дом всегда здесь был, окруженный со всех сторон заболоченным ельником, — как чудо природы, эдакий несуразный памятник безвестному фантазеру, может быть, ссыльному, а может, добровольному затворнику, как мой отец; он, должно быть, и выбрал нарочно это болото, потому что больше нигде не мог бы осуществить мечту своей жизни: поселиться в доме из лимонадных бутылок. По ту сторону стены — нечто вроде газона с густым бордюром бархатцев.

— Классно, — говорит Дэвид. — Просто здорово.

Одной рукой он обнимает за плечи Анну и на минутку одобрительно прижимает, будто Бутылочный дом — ее личная заслуга. Мы снова садимся в машину.

Я смотрю в боковое окно, как на экран телевизора. Но больше до самой границы ничего не узнаю. Граница обозначена щитом с надписью: «Добро пожаловать!», на одной стороне по-английски, на обратной — по-французски. В щите светятся дырочки от пуль, ржавые по краешкам. Так всегда было, осенью щит служит мишенью проезжим охотникам, сколько раз его ни заменяли и ни закрашивали, дырки появляются все равно, можно подумать, что они не пулями пробиты, а образовались сами собой, по своей внутренней логике, или же это болезнь, вроде плесени или чирьев. Джо хочет снимать щит, но Дэвид говорит:

— Да ну, на кой черт.

Теперь мы на моей родной земле, за границей. У меня сжимается горло, как когда-то, когда я убедилась, что люди могут произносить слова, и я их слышу, но они ничего не значат. Глухонемым проще. Они, когда просят милостыню, протягивают карточки с рисованным алфавитом. Правда, все равно надо знать правописание.

Первый знакомый запах — это от лесопилки, там во дворе между штабелями досок целые опилочные горы. Мелочь, балансовая древесина идут дальше, на бумажную фабрику, а крупные бревна связывают на реке в плот, в большое кольцо, внутри его заперты несвязанные бревна, они пихают, подталкивают друг друга, а потом по подвесному желобу с грохотом подаются на распиловку, это все осталось как было. Наша машина проезжает под желобом, и, преодолев подъем, мы сворачиваем в крохотный поселок лесозаготовителей. Он весь такой аккуратненький; чистый цветник на площади, а посредине — старинный каменный фонтан: дельфины и херувим, у которого нет половины лица, похоже на подделку, но вполне может быть настоящий XVIII век.

Анна говорит:

— Ух ты, какой фонтанчик классный.

— Все построила компания, — объясняю я.

Дэвид сразу же произносит:

— Прогнившие капиталистические ублюдки, — и снова принимается насвистывать.

Я показываю, где свернуть направо, мы сворачиваем. Дорога должна быть где-то здесь, но перед нами — облупленный, в шашечку, щит: проезда нет.

— Дальше что? — смотрит на меня Дэвид.

Карту мы не захватили, я думала, что она нам не понадобится.

— Придется спросить, — говорю я, он подает машину назад, и мы снова едем по центральной улице. Останавливаемся возле углового магазина — «Журналы и сладости».

— Это вы про старую дорогу? — переспрашивает женщина за прилавком. Она говорит почти без акцента. — Старая дорога уже много лет как закрыта. Вам нужно ехать по новой.

Я прошу четыре порции ванильного мороженого, потому что неудобно наводить справки и ничего не покупать. Она черпает металлической ложечкой из картонной коробки. Раньше мороженое завозили кругляшками, завернутыми в бумагу, ее сдирали, как кору, а кругляшок прямо пальцами заталкивали в вафельный фунтик. Устарела, должно быть, эта технология.

Все переменилось, я ничего не узнаю. Облизываю мороженое кругом и стараюсь ни о чем больше не думать, в него теперь добавляют водоросли… но меня уже начинает бить дрожь: почему новая дорога, как он мог это позволить, я хочу, чтобы машина развернулась и отвезла меня обратно в город, тут я никогда не узнаю, что с ним случилось. Сейчас я заплачу, получится ужасно, они не будут знать, что делать, и я сама тоже. Откусываю большой кусок мороженого и целую минуту не ощущаю ничего, кроме острой, как шило, боли в челюсти. Способ анестезии: если где-то болит, найти другую боль. Все прошло.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: