Читатель видит, сколь глубоко невоенным человеком был я тогда: даже вопросы начальству задавал…
Первая боевая тревога оказалась ложной.
Судя по приказу, который последовал назавтра и строго регламентировал — кто, как и в каких случаях имеет право объявлять тревогу по городу Москве, — судя по этому приказу, установить, кто первый сказал "э", в тот раз так и не удалось. Но тревога была полноценная: завывало множество сирен, гудели паровозные гудки (кстати, в только что упоминавшемся приказе содержалась специальная просьба к Наркомату путей сообщения: по возможности запретить паровозным машинистам, увидевшим в небе самолёт, самостийно реагировать на этот факт гудками), даже где-то захлопали зенитки… Через много лет, читая книги воспоминаний Главного маршала артиллерии И.Н. Воронова и лётчика-командира А.Г. Фёдорова, я понял, в кого стреляли тогда зенитки — в наши же самолёты, по заданию оказавшиеся в пределах Московской зоны ПВО. Где-то не сработала договорённость авиаторов с зенитчиками — и вот результат. Слава богу, хоть не попали! Правда, как потом рассказывали, артиллерийское начальство пришло в особый гнев именно из-за последнего обстоятельства: как это так — стреляли и не попали!
Но, так или иначе, хорошо было уже то, что эта первая тревога чему-то научила. Во всяком случае, система оповещения стала работать несравненно более чётко — без излишней самодеятельности.
Ещё несколько дней прошло без особых событий, если не считать разоблачения вражеского шпиона в лице нашего замкомэска, известного лётчика-испытателя майора Владимира Васильевича Шевченко. Среди многих слухов, циркулировавших в те дни (как, видимо, всегда при нехватке достоверной информации), заметное место занимали увлекательные — и, разумеется, подкреплённые ссылками на самые что ни на есть надёжные источники — рассказы о многочисленных шпионах и диверсантах, заброшенных противником в наш тыл. При всем своём разнообразии рассказы эти имели и нечто общее, более или менее стабильное. Так, все фигурировавшие в них вражеские агенты были обязательно одеты в нашу форму — военную или, на худой конец, милицейскую — и имели советские ордена. В конце концов в чьих-то доверчивых, но, видимо, не очень искушённых в аналитическом мышлении головах эти многократно повторяемые приметы диверсанта трансформировались довольно странным образом: вместо доверия и уважения форма и знаки отличия стали вызывать кое у кого подозрение.
Так или иначе, в один прекрасный день у нас на аэродроме раздался телефонный звонок и некий придирчивый («Нас не проведёшь!») голос принялся дотошно выяснять, состоит ли на службе в нашей организации некто Шевченко, что он собой представляет и, главное, как выглядит.
А выглядел Шевченко так: плотный, выше среднего роста, белокурый, голубоглазый, в форме майора авиации, с орденом Ленина на гимнастёрке. Словом, все приметы налицо. Не человек, а чистая находка для бдительного охотника за шпионами! И, на беду Владимира Васильевича, такой охотник попался ему навстречу не где-нибудь, а на перроне Казанского вокзала в Москве (эта подробность — так сказать, место действия — усиливала подозрения: железнодорожные станции известны каждому читателю детективов как один из любимых объектов вражеских лазутчиков). Все, что оскорблённый до глубины души Шевченко высказывал задержавшим его людям, только подливало масла в огонь: «Ишь, мазурик, как русский язык выучил! Все такие слова знает! Их этому, наверно, в специальных школах учат…»
Появившись через несколько часов на аэродроме, Шевченко кипел так, что начальник штаба нашей эскадрильи лётчик-испытатель А.П. Чернавский сказал:
— На него сейчас можно сковородку ставить и яичницу жарить.
Посмеялись. Повозмущались. Но надолго нашего внимания это происшествие к себе не привлекло. Все помыслы были направлены на события совсем иного масштаба. Первый месяц войны шёл к концу. Сообщения ТАСС (они тогда ещё не превратились в «От Советского Информбюро») ото дня ко дню становились тревожнее: гитлеровская армия все глубже и глубже вгрызалась в нашу страну. Начали появляться наименования новых, все более близких к нам направлений. Вероятность налёта на Москву с каждой ночью становилась все больше.
В тот вечер я снова был в составе дежурного звена — подошла моя очередь. Никаких особых эмоций это у нас уже не вызывало. Даже ворчать на начальство, навязавшее нам эти бессмысленные дежурства, перестали: все равно никакого реального толка от ворчанья нет, да и привыкает человек ко всему — разумному ли, неразумному ли — чрезвычайно быстро.
Я, как обычно, принял машину от механика А.Д. Тимашкова, проверил исправность материальной части (конечно, не зажигая фары — соблюдению режима светомаскировки меня научили) и залёг на чехлы рядом с самолётом, настроившись провести ночь в неторопливых беседах с лётчиками и механиками дежурного звена. Благо, «миги» стояли совсем близко друг от друга: военное положение выражалось только в том, что строгое, стройное построение машин в одну шеренгу было заменено разбросанным — в этаком художественном беспорядке, да носами самолёты смотрели не в сторону ангаров, как раньше, а в сторону лётного поля — чтобы, в случае чего, взлетать прямо с места, без выруливаний и разворотов.
Не буду задним числом выдумывать предчувствия, которые, по всем литературным канонам, должны были меня обуревать. Нет, предчувствий не было. Ничто, как говорится, не предвещало…
Медленно наползала тёплая июльская ночь. Северная часть небосклона оставалась светлой, бирюзовой, даже звезды на ней почти не просматривались. Подумалось о моем родном городе Ленинграде; там только кончились белые ночи, все небо такое, какое видится отсюда на севере: «И не пуская тьму ночную на золотые небеса, одна заря сменить другую…»
Было тихо и как-то по-дачному уютно. Я не рассказываю, как пахло сеном с соседнего луга и как тянуло влагой с реки, только потому, что это было тысячу раз с большим успехом описано до меня. Но, честное слово, было и сено, была и река…
Неужели сегодня исполняется уже месяц, как идёт тяжёлая, так неудачно начавшаяся для нас война? Ничто кругом не напоминает о ней.
И в тот самый момент, когда это «ничто не напоминает» пришло мне в голову, война напомнила о себе. Напомнила в лице запыхавшегося моториста, который прибежал откуда-то от ангаров и передал приказ: продолжать дежурство в готовности номер один.
Готовность номер один — это лётчик, сидящий в кабине с надетым парашютом. Это прогретый и расчехлённый мотор. Это — взлёт через минуту после команды.
Запахов сена и влаги уже нет. Пахнет бензином, авиационным лаком — словом, кабиной самолёта. Передо мной зеленоватым, таинственным светом флуоресцируют циферблаты приборов. Под козырьком кабины на прицеле распят шлем с очками — если понадобится, я надену его за несколько секунд.
Если понадобится… Самое удивительное, что это «если понадобится» даже сейчас, когда я сидел в самолёте в готовности номер один, продолжало представляться мне категорией достаточно отвлечённой. Велика инертность человеческой психики! Воззрения мирного времени, в частности уверенность в том, что, прежде чем воевать, надо научиться воевать, ещё прочно сидели в моей штатской голове.
Правда, через год-полтора, как только позволили обстоятельства, к этим воззрениям — по существу своему вполне разумным — в какой-то степени вернулись. Появились учебные полигоны в ближних армейских тылах, увеличилось количество учебных полков, пошли многочисленные конференции по обмену боевым опытом, возродилось понятие ввода в строй. И конечно, все это привело к резкому повышению эффективности боевых действий и заметному сокращению потерь в нашей авиации, да и, наверное, в других родах войск. Но все это пришло потом, после тою как наша армия завоевала себе возможность воевать планово, расчётливо, методично. На пути к этой возможности предстояло пройти и через дивизии народного ополчения, и через поголовные партийные мобилизации, и через многое другое!