Утопических мечтаний у Франса немного, и все они похожи на сказку о белом бычке. Так и в «Белом камне», и в «Острове пингвинов» картина социалистического строя кончается анархическими восстаниями, выступлением цветных рас, разрушением, одичанием и снова медленным ростом той же самой культуры. Закон связи между доведенными до предела противоположностями особенно ясен в «Восстании ангелов», где тотчас после победы Люцифера над Иеговой, небожитель делается угнетателем, а сверженный деспот – угнетенным бунтовщиком, так что приходится внешнее восстание перенести внутрь себя и каждому в себе низвергать своего собственного Иегову, что, конечно, и труднее, и легче. Перенесение центра тяжести всякого освобождения в область мышления и чувства, а не общественных и государственных условий, отчасти соприкасается с толстовским учением, отчасти повторяет «познай самого себя» древних греков, что может служить или приглашением к плоскому и материальному изучению анатомии и биологии или отводить в мистически безответственные дебри. И все-таки эта формула, похожая на двусмысленное изречение оракула, была, может быть, единственным утвердительным положением Франса.

Умышленное уничтожение больших обобщающих линий и перспектив в изображении исторических эпох и событий ведет к низведению героизма и к героизации (хотя бы в потенции) ежедневной современности. Ничтожность причин, грандиозность последствий и наоборот. Мимоходом вспомним «Войну и мир» Толстого (Наполеона, Кутузова) и заметки Пушкина по поводу «Графа Нулина». Что, если бы Лукреция просто съездила по морде Тарквиния? Для Франса многие Тарквинии не более как графы Нулины, и история приобретает необыкновенно едкий, близкий и современный характер. У мелочей же нашей жизни вдруг появляются проекции во всемирную историю.

Подобное отношение к истории можно встретить уже у Нибура и, конечно, у Тэна, чей сухой и разъедающий дух был очень близок Франсу. Тэна вообще можно причислить к учителям Франса.

Вольтер, Тэн и Ренан.

Салонное, присяжное зубоскальство, аналитическое, разъедающее уничтожение идеалистических обобщений и семинарский, клерикальный бунт против церкви, главным образом как общеизвестного института. Вольтер, Тэн и Ренан влияли и на стиль, и на язык Франса.

Ясная, меткая, ядовитая фраза, смелость которой всегда сдерживается социабельностью; сухие и четкие определения, нарочито и убийственно материалистические и, наконец, сладостное витийство, мед и елей, когда французский язык обращается в орган, арфу и флейту, церковные светские проповеди и надгробные речи, Боссюэ, Массийон и Бурдалу – сладкоречивый Ренан.

Романы Вольтера – предки по самой прямой линии многих рассказов Франса («Рубашки») и даже эпопеи «Остров пингвинов».

Не только «Боги жаждут» примыкают непосредственно к тэновскому «Происхождению современной Франции», но и к своему времени Франс применяет отчасти тот же метод. «Тома Грандорж», единственный беллетристический опыт Тэна, оказал безусловное влияние на некоторые произведения Франса.

Ренану же Франс обязан, помимо сладчайшего гармонического языка в лирико-философских местах, живописью пейзажей и местной атмосферой (сравн. начало «Жанны д'Арк» с палестинскими пейзажами Ренана).

Объекты нападений и насмешек Франса в области гуманитарной: метод историографии, метод этнографии и толкование фольклора и легенд. Блеск и игра его ума и воображения в данных случаях не имеют себе равных. Но, как он сам неоднократно повторял, старые предрассудки сменяются только новыми предрассудками же. Так и на место осмеянной им истории, этнографии и легенд он ставит собственные, правда очаровательные, легчайшие, но все же сказки и фантазии.

Из учреждений общественных, ненавистных Франсу (хотя ненависть – слишком горячее для него чувство), – суд, церковь и государство. Разбирает он их готовыми, как они существуют, следовательно, он – антиклерикал и социалист. Но мое мнение, что он не признает их, по существу, вообще, как всякое самоутверждающее явление. Невоинствующий анархист, может быть, наиболее точное определение Франса. Элементы анархизма и коммунизма он усматривает в младенческом периоде христианства и из личности Франциска Ассизского («Человеческая трагедия») делает фигуру, весьма показательную для своего мироощущения.

Ни горячий, ни холодный, теплый. Таким Франс пронес себя до конца, удивляя мир, как может быть человек такой значительности и высоты улыбающимся и рассуждающим свидетелем. Тут-то и заключается загадка Франса, столь неподходящего для роли человека с загадкой. Не столько загадка, сколько фигура умолчания. Невысказанные слова. Намеки даны, очень осторожные, но даны. А между тем это слово и держит Франса на недосягаемой высоте. Может быть, оно окажется совсем простым и обманет многие разноречивые мнения об великом писателе.

1925


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: