— А сейчас приготовить посуду для праздничного тоста!
Солдаты принялись отвинчивать с фляжек колпачки, в которые тютелька в тютельку входила зимняя фронтовая норма.
— Что-то сегодня прямо с утра!
— Это по случаю праздника.
— Серезитдинов, махнем? Даю трехдневную пайку сахара.
— А я и хлеб в придачу.
— Чего там сахар! Серезитдин, могу наличными заплатить, совсем новенькие, хрустят…
Шутки оборвала новая команда:
— Разговоры прекратить! Менять запрещаю! Пить всем, и Серезитдинову тоже! Оружие к бою!
Четырнадцать почерневших металлических колпачков потянулись к Борягину, стоявшему посреди блиндажа.
— Серезитдинов, напиши своей Фатьме прощальное письмо… — пошутил Метелкин.
— Нищава, нищава… Ты сама своя Нюрка пиши, как винтовка терял, как штрафной рот щуть не попал… Моя праздник мал-мал пьет.
Дружный хохот покрыл слова Серезитдинова.
— Разговоры отставить! Разобрать закуску! — скомандовал Борягин.
Четырнадцать рук потянулись к ящику, на котором лежали хлеб, сало и колбаса.
— За Октябрьскую революцию! За победу над врагом!
Выпили дружно и легко. Закашлялся только один Серезитдинов. На глазах у него выступили слезы.
— Эх ты, татар-малай, такую вещь загубил!.. — пробасил высокий Оршин, заметив, что половину рома Серезитдинов пролил.
— Ему кумыс пить, а не ром, — поддакнул Метелкин, жующий хлеб так, что за ушами у него пощелкивало.
— Закуску приберечь для второго захода! — сказал Борягин, взяв со столика фляжку.
Солдаты понимали, что он идет на риск (две стопки для разведчика на передовой — многовато!), а поэтому притихли, ожидая, что он скажет.
— Братцы!.. — первый раз лейтенант назвал своих подчиненных «братцами». Такое обращение всех удивило. — Теперь я разговариваю с вами не только как командир, но и как друг. Сегодня у меня день рождения. — Борягин отвинтил с фляги колпачок и повернулся к Метелкину: — Семен!
Метелкин вышел в круг, принял из рук лейтенанта флягу.
— За командира! За его…
Сухо затрещал телефон.
— Стоп! — Борягин жестом дал знак повременить и подошел к телефону. — «Ворон» слушает!
Все видели, как тускнели глаза командира, как все глубже и глубже залегали между его бровями две складки.
— Отставить!
— Какой тост испортили!.. — Метелкин махнул рукой и горько вздохнул.
Нетрудно было догадаться о значении звонка.
— Праздничный выход? — спросил Оршин.
— Праздничный, Оршин, праздничный, — задумчиво ответил Борягин, прикидывая что-то в уме. Потом, словно стряхнув с себя невидимую тяжесть, расправил под ремнем гимнастерку. — Приказ командарма — достать к вечеру «языка»!
— Днем?! — удивился Метелкин.
— Днем, — глухо ответил лейтенант. — Идем четверо: я, Метелкин, Серезитдинов и Зименко.
— Товарищ лейтенант, не ходите сегодня, сами справимся. Пойдем втроем и приволокем кого надо, — проговорил Метелкин.
— Опять дискуссии? Кстати, ты, Метелкин, дежурил ночью. Вместо тебя пойдет Оршин. Через двадцать минут выходим.
Каждый во взводе знал, что просить командира — только вывести его из себя. Однако сержант Корольков рискнул:
— Товарищ лейтенант, прошу вас не как командира, а как друга, как именинника, — останьтесь сегодня! Пойду я!
Борягин посмотрел на своего помощника и насмешливо улыбнулся:
— Корольков, сколько мы с тобой воюем вместе?
— Полгода…
— Для разведчика это вечность.
Корольков молча отошел и принялся подкладывать в печурку дрова.
В блиндаже клубилась перемешанная с махорочным дымом тяжелая немота, когда один за другим из него выходили четверо разведчиков. Потом в темном углу кто-то тихо, вполголоса запел:
— Хватит надрывать душу! — окликнул поющего голос из другого угла. — Взял бы лучше да подмел пол.
…Вечером повалил снег. Он шел большими мокрыми хлопьями. И казалось, не было ему никакого дела ни до людей, ни до орудийных залпов. Хлопья его невесомо падали на сучья сосен и холодными пенистыми подушками покоились на еловых лапах.
В этот день Метелкину и многим во взводе было как-то не по себе. Идти, еще не дождавшись темноты, за «языком» — это последний, крайний риск. Несколько часов пролежать на мокром снегу, чтобы потом, когда наступит удобная минута, ворваться во вражеский блиндаж и там… Там все решала стратегия секунд.
В эту ночь никто не уснул. Солдаты молча лежали на нарах, курили, вздыхали…
В шестом часу утра в землянку вбежал запыхавшийся часовой.
— Идут!.. Идут!..
Выскочили навстречу без шапок, в одних гимнастерках.
В тупике бокового отвода траншеи в огромном мешке ворочался перевязанный, как сноп, пленный. Края мешка доставали ему до колен: «язык» был здоровенный детина. Короткие голенища офицерских сапог глянцевито поблескивали. Рядом с мешком стоял взмокший Оршин.
— Где командир?.. Где командир?.. — почти в один голос спрашивали Оршина выбежавшие из блиндажа солдаты.
— Там… несут…
По низине, перелеском, Серезитдинов и Зименко несли на плащ-палатке раненого командира.
Молча внесли Борягина в блиндаж и осторожно положили на нары. К изголовью, на ящик из-под снарядов, поставили лампу. Коптящее пламя ее тревожно заколыхалось, рисуя на сырых стенах черные уродливые тени. Никто не решался заговорить первым. Потом сержант Корольков подошел к командиру и тихо сказал:
— Сейчас принесут носилки. В штаб я позвонил, выслали врача и санитаров.
Борягин лежал бледный, в уголках губ его запеклась кровь. С плащ-палатки, отыскав желобок, она стекала ручейком. Корольков кинулся с бинтом перевязывать рану, но его остановил как-то сразу постаревший Зименко:
— Не трогай. — И жестом, не заметным для Борягина, дал понять, что перевязка бессмысленна.
Глядя прямо перед собой в бревенчатый потолок, на котором, как слезы, застыли крупные капли смолы, Борягин тихо спросил:
— Все здесь?
— Все, — еле слышно ответил Метелкин.
— Налейте… там хватит… И мне налейте…
Никто не шевельнулся. Все подавленно молчали.
— Кому говорят… налейте всем… — с трудом промолвил Борягин и обвел взглядом блиндаж.
Солдаты молча отвинчивали с фляг колпачки, поодиночке протягивали руки к Метелкину и становились вокруг раненого командира. Все видели, как с каждой минутой в нем угасали последние искры жизни. Пересохшими губами Борягин с усилием произнес:
— Ну, пейте же…
К рому никто не притрагивался.
— Приказываю… как командир… Выпейте за живого… мертвого помянуть успеете.
И каждый, словно боясь опоздать, припал губами к колпачку. Выпил до дна и Серезитдинов.
Осторожно приподняв голову Борягина, Метелкин поднес к его губам колпачок. Медленно, тяжело, напрягая последние силы, командир выпил свою долю до конца.
— Ну вот… Теперь легче… Если кому случится быть в моих краях, зайдите… расскажите, как мы… воевали…
Большой сутулый Оршин, которого час назад командир прикрыл своим телом от автоматной очереди, не выдержал и глухо зарыдал.
— Товарищ лейтенант… — Зименко хотел что-то сказать, но не смог, отвернулся в сторону.
И все четырнадцать человек стояли и, не стыдясь друг друга, беззвучно плакали над умирающим командиром.
— Отставить… слезы… — тихо и умиротворенно проговорил командир. — В планшете письмо… Отправьте его… — Все труднее и труднее становилось говорить Борягину. — Из штаба пусть напишут матери… и жене, что убит я не седьмого, а… девятого. Чтоб не портить двойного праздника… — Из затуманившихся, потухающих глаз Борягина по щекам скатились две крупные слезы. — Матери напишите… обязательно… Не седьмого, а девятого…
Командир умолк. По лицу его пробежали серые тени.
Когда в блиндаж вошел врач и следом за ним санитары с носилками, было уже поздно. Пощупав пульс Борягина, врач хмуро произнес: