Заснул Казаринов под утро. Приснилось далекое детство, родные места на Рязанщине. Бабушка по матери, Авдотья Лукинична, родившаяся в день венчания Пушкина с Натальей Гончаровой (об этом покойная бабушка, умершая на девяностом году, не знала; Казаринов это установил совсем случайно, читая письма великого русского поэта к своей невесте), кормила своего любимого внука блинами. Она стояла у русской печки и еле поспевала наливать деревянным половником на горячую сковородку жидкое тесто Видя, что только что испеченный блин внуком уже съеден, она, душой радуясь хорошему аппетиту внука, приговаривала:

— Да за тобой не поспеешь, милок… Эдак и обжечься немудрено. Уж больно торопишься.

— А я их не жую, бабаня, я их сразу глотаю.

Неизвестно, сколько бы еще сновала бабушка между печкой и столом, за которым внук уплетал блины, если бы в избу не влетел огромный петух. Хлопая крыльями, он кинулся на внука и испугал его так, что тот упал со скамьи и залез под стол.

Детский испуг во сне разбудил Казаринова. Некоторое время, еще находясь во власти сна, он лежал с закрытыми глазами, считая глухие печально-мелодичные удары старинных часов, бой которых, может быть, сотню лет назад слушала бабушка, когда была еще молодой.

Больше заснуть он уже не смог. Вспомнился нелегкий разговор с президентом Академии наук. Засела в памяти фраза о том, что вопрос эвакуации Казаринова и его лаборатории на восток уже решен в отделе науки ЦК партии. Но тут же мелькнуло в голове сомнение: «А может, пугнул?.. Знает, что я проверять не буду. Да и как можно проверить?»

Но тут же, вспомнив свой недавний телефонный разговор с секретарем ЦК партии Шапошниковым, в душе обрадовался, что есть к кому обратиться по поводу работы в Москве. «Он-то меня поймет, и для решения этого вопроса у него хватит и власти, и авторитета».

Услышав в коридоре шаги домработницы Фроси, которая вставала, как она выражалась, «с первыми петухами», Казаринов решил рассказать ей про свой сои. Он иногда рассказывал ей сны, и она слушала их с упоением и каждый раз, даже не до конца выслушав академика, тут же предсказывала, к чему приснился такой сон. Как правило, предсказания Фроси не сбывались. Однако иногда Казаринов, чтобы уважить Фросю, говорил, что ее предсказания сбылись. А неделю назад, видя, что с самого утра Фрося чем-то опечалена и поминутно вздыхает, решил за завтраком рассказать ей сон, который он не видел, но знал, что — расскажи ей этот сон — она тут же сожмет рот и глубокомысленно изречет: «К дороге». И Казаринов не ошибся. И тут же к слову «дорога» Фрося многозначительно прибавила слово «дальняя».

Зато как она радостно засуетилась и засияла морщинистым лицом, когда три дня назад Казаринов, только переступив порог и еще не успев снять плащ, басовито бросил через просторный, гулкий коридор в кухню:

— Фросенька, а ведь ты как в воду глядела.

Не поняв, что хочет сказать Казаринов, Фрося, забыв про рассказанный ей утром сон, в недоумении застыла на пороге кухни:

— Чо?.. Чо-нибудь опять этот… что третью неделю телефон обрывает?..

— Нет, не он… Его диссертацию будут читать другие. Я про сон, что приснился мне сегодня.

— Ну и что?..

— Угадала. Предстоит дорога. И не просто дорога, а дальняя дорога, как ты предсказала утром. Через неделю улетаю в Новосибирск на симпозиум. — О том, что ему предстоит командировка в Новосибирск, академик знал еще дня за три до этого. Просто иногда он тешил одинокую суеверную старушку, у которой в жизни осталась одна радость — угодить Казаринову, которому она была искренне предана.

За завтраком, чтобы не молчать, Казаринов, как правило, рассказывал Фросе, что ему предстоит сделать сегодня: куда должен поехать, с кем нужно встретиться, когда вернется с работы.

Вот и сегодня Казаринов начал за завтраком разговор с Фросей с приснившегося ему сна. Рассказал про бабушку, как она кормила его, мальчишку, блинами и как он их жадно уписывал, и как вдруг ни с того ни с сего через раскрытое окно влетел петух и, хлопая крыльями, бросился на него. О том, как он испугался петуха и как от страха забился под стол. Досказать Казаринову Фрося не дала. Поставив чашку на стол, она махнула рукой и тоном, не допускающим сомнений, изрекла:

— Блины — к письму! — Прищурившись, пристально посмотрела Казаринову в глаза: — К хорошему письму. — Подумав, спросила: — А кочет-то какой: красный или черный? А может, белый?

— Вот этого, Фросенька, не помню. Только не черный и не красный, а вроде как светловатый.

— Если светловатый — это хорошо. Лишь бы не черный. Черный — к мору и голоду, красный — к пожару.

— А светлый?

— Светлый — к добру.

— Ох, Фросенька, — вздохнул Казаринов, — твоими бы устами да мед пить. От Гриши бы хоть маленькую, хоть крохотную весточку! Душа вся изболелась!.. — Вспомнив, что вчера вечером он не смотрел почту, оживился: — Сходи-ка, Фросенька, посмотри, что в почтовом ящике, может, сон-то мой сбудется.

Фрося вернулась быстро. В руках ее Казаринов увидел маленький солдатский треугольник. По спине его пробежал холодок. Дрожащими руками он взял у Фроси письмо, увидев по ее лицу, что два чувства овладели ею в эту минуту: радость — оттого, что ее разгадка сна сбылась, и тревога — что же могло быть написано в этом письме?

На тыльной стороне треугольника — черный штемпель военной цензуры, причем он полностью даже не вместился, настолько маленьким было письмецо.

— От кого? — с тревогой в голосе спросила Фрося.

Казаринов молчал. Почерк Григория он мог узнать из тысячи других почерков. Буквы стояли твердо, с небольшим наклоном вправо, а в буквах «д» и «б» верхние хвостики были с особым завихрением, за которое еще в начальных классах Григория журила учительница. Но почерк ведь как и походка: с ним рождаются, с ним уходят из жизни. Природу не переделаешь.

— От кого? — с придыханием, растерянно снова спросила Фрося, не спуская глаз с лица Казаринова.

— От Гриши. Его почерк. — Треугольник дрожал в руках академика. А разворачивать боялся: что там — неизвестно. Но уже одно то, что адрес на конверте был написан рукой Григория, вселяло в душу Казаринова надежду и радость.

Развернув дрожащими пальцами треугольник, Казаринов посмотрел на Фросю — та, вытянув вперед голову и затаив дыхание, ждала, что Дмитрий Александрович, как он это делал раньше, прочтет письмо вслух. Чтобы не обидеть Фросю, Дмитрий Александрович начал читать вслух:

«Дорогие дедушка и Ефросинья Кузьминична! Не уверен, что вы получили мое большое письмо, отправленное вам три дня назад. Дошел слух, что машина, на которой повезли почту, попала под сильную бомбежку. Сегодня пишу коротенькое письмо, в котором спешу сообщить вам, что я жив и здоров. О том, где я встретил первый день войны, ты, дедушка, наверное, догадываешься. Июнь, июль, а также август и сентябрь мы с боями отходили от города, в котором у Ефросиньи Кузьминичны живет внучатая племянница Таня. Весь сентябрь провели в тяжелых боях, когда отходили от этого города на восток. А сейчас наша часть находится на том месте, где мы с тобой, дедушка, после окончания девятого класса в конце августа провели почти целый день, читая надписи на старинных гранитных памятниках. В этот день ты мне много рассказывал о Льве Толстом, даже показал красный кирпичный домик, в котором он писал некоторые главы своего романа…»

От выступивших на глазах слез буквы расплывались. Глотая подступивший к горлу комок, Казаринов осевшим голосом проговорил:

— Бородино…

— Дальше… Читайте дальше, — произнесла Фрося, борясь с душившими ее всхлипами.

Казаринов продолжал читать вслух:

— «Вал войны накатывается на ту местность, где мы сейчас стоим. Москвичи славно здесь потрудились для нас. Будем стоять за Москву до последнего дыхания. Брусчатки Красной площади сапог фашиста никогда не коснется. Пишите мне по адресу: полевая почта 77612-«Д». Наши бойцы и командиры, которые вместе со мной вышли из окружения, уже начали получать из дома письма. Желаю вам крепкого здоровья. Верьте, что победа будет за нами. Обнимаю и целую — ваш Григорий».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: