— Сказал. Генерал для себя отметил номер полевой почты воинской части, в которой служит Григорий.

— А кто отвезет меня к генералу на командный пункт? — не снижая тона, кричал в трубку Казаринов.

— Этот вопрос я решил. Ровно в шесть ноль-ноль завтра утром за вами придет машина из моего штаба. Пропуск для вас выпишут. Его передаст вам мой порученец. Все ясно? Он скажет вам фамилию, имя и отчество командарма.

— Ясно!.. — по-солдатски четко ответил академик, выпрямившись и крепко прижимая к уху телефонную трубку.

— Когда вернетесь, пожалуйста, позвоните мне. Лучше домой. Где-то после двух ночи. Привет от меня Григорию. Скажите ему, что над ними мы постараемся выпустить таких ласточек, что всем чертям станет тошно. До встречи, дорогой Дмитрий Александрович. — Из трубки понеслись короткие гудки зуммера.

Казаринов подошел к окну, плотно сдвинул тяжелые портьеры и включил свет. Последние дни его раздражали стекла окон, заклеенные крест-накрест. Часы с печальным боем пробили шесть раз.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Будильник, поставленный на половину шестого, прозвенел, когда Казаринов уже проснулся. Лежа с закрытыми глазами, он думал о том, что ему предстоит сказать в своем выступлении на митинге перед бойцами и командирами части, которой не сегодня завтра предстоит вступить в тяжелые бои. Знал академик только одно: речь свою он произнесет без бумажки, и речь эта должна по-настоящему зажечь и воодушевить тех, кто его будет слушать. Слова его, жгучие и призывные, вдохнут в сердца бойцов мужество и непоколебимую веру в победу. И как бы ни строил он план своей речи, мысли его невольно возвращались к Бородинскому сражению русской армии с армией Наполеона. В воображении зримо вставало и само поле, на котором последний раз он был с Григорием пять лет назад. После посещения музея, где влюбленная в свое дело уже немолодая экскурсовод рассказывала о баталиях, обагривших кровью Бородинское поле 26 августа 1812 года, Казаринов с внуком, тогда еще учеником десятого класса, больше двух часов колесили на черном персональном ЗИМе академика по знаменитому полю. Они объехали все памятники — около двух десятков, которые были увенчаны бронзовыми орлами и венками. Прочитали все надписи на них, обошли кругом монастырь, построенный вдовой погибшего в Бородинском сражении генерала Тучкова, посетили замшелый приземистый дом, в котором Лев Толстой писал главы романа «Война и мир». У памятника Кутузову Казаринов после молчаливого раздумья сказал внуку: «Вот бы где, на этом священном холме, новобранцам Московского военного гарнизона принимать воинскую присягу… А пионерам Москвы и Подмосковья давать торжественное обещание».

На эти слова деда Гриша ответил, что последние годы пионеры Москвы дают торжественное обещание на Красной площади, у Мавзолея Ленина. Старик Казаринов даже встрепенулся от такой доселе неизвестной ему новости. Он резко повернулся к внуку.

— А ты?!

— Что — я? — не понимая, что могло так неожиданно взволновать деда, спросил Гриша.

— Где ты давал торжественное обещание?

— Как и весь класс, у Мавзолея Ленина, — спокойно ответил внук и заметил, как загорелись глаза деда.

— Это хорошо, Гришунь! Что же ты раньше мне этого не сказал?

— А ты был тогда в командировке в Англии.

…Все это происходило пять лет назад. Не думал тогда Казаринов, что судьба забросит его внука на Бородинское поле не экскурсантом, а воином, не ради знакомства со славой доблестных предков, а с оружием в руках, чтобы защищать Москву от немецких варваров.

Услышав звон будильника, зашлепала в своих тапочках по паркету коридора Фрося. Пройдя на кухню, звеня посудой и о чем-то разговаривая сама с собой, стала готовить завтрак.

До прихода машины с порученцем генерала Сбоева оставалось пятнадцать минут. Есть не хотелось. Так рано Казаринов никогда не завтракал. Но Фрося заставила его выпить чашку кофе и съесть бутерброд.

— Едете не к теще на блины, а на войну. — Вздохнув, наказала: — Да потеплее оденьтесь. Уж неделя, как снег выпал, да и ветрище-то там такой, что наверняка насквозь прохватывает. Не ровен час, и воспаление легких подхватить можно. Старики говорят, зима нынче ранняя ляжет.

— Что ранняя — это хорошо, Фрося, — дуя на горячий кофе, сказал Казаринов.

— Что же хорошего-то?

— А то, что немец рассчитывал взять Москву до морозов, в сентябре, без теплой одежды, без шапок и без рукавиц. Да, как видишь, просчитался. Россия себя еще покажет. Недели через две, глядишь, так завернет погодушка, что запляшет он в своих продувных шинельках и даст деру.

— Да хоть бы завернуло поскорее да полютее. Буду молиться, чтоб они, окаянные супостаты, все позамерзали. — И, о чем-то подумав, обеспокоенно спросила: — А наши-то?.. Ведь холода и по нашим ударят.

— Эшелоны наших солдат, Фрося, из Сибири и с Дальнего Востока идут готовыми к любым морозам и буранам. Одеты надежно. Сам два дня назад видел на Ярославском вокзале сибиряков. Крепкий народ.

Слова Фроси, что он едет не к теще на блины, а на войну, засели в голове Казаринова, а потому, позавтракав, он достал из нижнего ящика письменного стола семейный альбом, в котором лежал большой запечатанный конверт. Черными чернилами на конверте было написано: «Завещание». Ниже стояла размашистая роспись академика.

К радости и волнению, связанным с тем, что сегодня он встретится с Григорием, подмешивалась печальная мысль о старости, о том, что все ближе и ближе надвигается тот день и час, когда чьи-то чужие руки разорвут этот конверт и прочитают документ со штемпелем нотариуса, где академик выразил свою последнюю волю. «Григорий… только Григорий должен разорвать этот конверт», — подумал Казаринов, и в глаза ему бросилась большая выцветшая фотография, которая всегда наводила на него уныние. Вокруг гроба его сына Иллариона, погибшего на льду Финского залива при штурме Кронштадта, склонив обнаженные головы, стоят его боевые друзья-однополчане. Среди них, у изголовья гроба, стоят отец погибшего и еще не осознавший своей сиротской доли четырехлетний Гриша. Уставившись волчонком в объектив фотоаппарата, он многого еще не понимал. Всего на два дня опоздал в военный госпиталь Дмитрий Казаринов, где от ран умирал его сын, командир стрелкового полка, созданного в ноябре 1917 года из рабочих Петроградской стороны. Со дня своего основания с чьей-то легкой руки полк был окрещен Рабочим полком. Лицо сына даже в гробу выражало волю мужественного человека и готовность отдать жизнь за дело, во имя которого он повел свой полк на штурм мятежников, засевших в Кронштадтской крепости. Крепость была взята, бунт подавлен, а красный командир Илларион Казаринов на третьи сутки после смертельного ранения скончался в полном сознании. Хирург военного госпиталя и лечащий врач, к которым Дмитрий Александрович заехал после похорон сына на Волковом кладбище, поведали убитому горем, тогда еще молодому, будущему академику, Казаринову, как стойко и мужественно боролся за жизнь его сын. Это было в двадцать первом году, в марте месяце…

Нелегко было физику, занятому важными научными исследованиями, поднимать на ноги внука, круглого сироту. На счастье деда и бабушки, в этот тяжелый 1921 год нашлась дальняя одинокая родственница, Казаринова Фрося, у которой в деревне под Вязьмой всю семью скосил брюшной тиф. Три дня искала Фрося Казариновых по шумной и сразу оглушившей ее Москве, коротая ночи на Казанском вокзале, пока не нашелся доброй души человек, который помог ей разыскать улицу, где жил уже тогда известный в московских научных кругах физик Казаринов. Благо, что и по метрикам, которые она захватила с собой, Фрося была не только землячкой и дальней родственницей академика, но и однофамилицей: Казаринова Ефросинья Кузьминична. Так и прижилась одинокая, осиротевшая женщина в семье Казариновых. Вначале как няня Гриши, а потом, когда Гриша вырос и не нуждался в опеке, стала она полноправным членом семьи академика. Труднее стало Фросе, когда умерла жена академика, женщина меланхоличная и болезненная. После ее смерти все домашние дела в четырехкомнатной квартире свалились на плечи Фроси. И чем больше было дел, тем самозабвеннее и преданнее относилась Фрося к своим обязанностям, которые на нее никто не возлагал, но которые она приняла как неизбежность. И хотя ей давно уже перевалило на седьмой десяток, поддаваться старости она не собиралась. В ее с детских лет привычных к работе руках все горело, все она успевала и только к вечеру, натоптавшись за день, чувствовала, что сил у нее осталось только для молитвы перед образами в ее комнате, где всегда мерцала лампада, бросавшая слабый свет на печальный лик богородицы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: