Был и другой повод для душевного волнения командарма. Разве мог он предполагать, что ему, советскому генералу, придется принять сражение на том самом, освещенном историей месте, где покоится прах его прадеда Ивана Егоровича Истомина, гренадера дивизии Воронцова, в честь павших воинов которой на Бородинском поле воздвигнут гранитный памятник. К этому памятнику еще в 1913 году в знойный летний день привозила его, десятилетнего мальчишку, бабушка и рассказывала любимому внуку, каким добрым и бесстрашным был его прадед. Генерал Лещенко до сих пор помнил, как бабушка положила к подножию памятника гренадерам цветы и долго стояла на коленях, уйдя мысленно в те далекие времена, которые были недосягаемы для понимания мальчугана. В тот же день она в Преображенской церкви отслужила молебен по убиенному воину Ивану. Сейчас все это в памяти генерала всплыло отчетливо и как-то особенно ярко. Он даже помнил, в чем одета была бабушка Варвара Константиновна: длинная, до земли, черная юбка со сборками, на плечах — темно-вишневая шаль с кистями, голова покрыта белым, в горошек, платком.
Напряжением воли Лещенко отогнал неожиданно нахлынувшие воспоминания о далеком детстве и вновь вернулся мыслями в кабинет маршала. Покинув кабинет Шапошникова, генерал еще долго не мог прийти в себя от волнения, связанного с новым, неожиданным для него назначением, которое было не только служебным повышением на лестнице военной иерархии. Рок судьбы бросал его на рубежи, навечно вошедшие в историю войн как легенда, более того — туда, где сражался и пал смертью храбрых его прадед. Не выходя из здания Генштаба, Лещенко позвонил от дежурного пропускного пункта жене и попросил ее, чтобы она к его приезду, не откладывая, нашла в его небольшом архиве академических конспектов толстую тетрадь с надписью «Бородино».
По дороге домой, сидя в машине, генерал пытался зримо представить Бородинское поле, на котором последний раз был три года назад. Только теперь он скорее почувствовал сердцем, чем понял разумом, почему каждый год в конце лета какие-то непонятные потаенные душевные силы тянули его на Бородинское поле, к памятнику гренадерам дивизии Воронцова. И почему-то всегда — то ли он не хотел нарушать душевного священнодействия, то ли потому, что у жены в этот день, как назло, были свои неожиданные заботы и дела, — к памятнику прадеда он ездил один.
Не больше часа пробыл генерал дома. За обедом, думая о чем-то важном и самом главном — это было видно по его рассеянному взгляду, — он рассказал жене о своем новом назначении, о разговоре со Сталиным и с маршалом Шапошниковым и о том, что скоро вновь загрохочут бои на Бородинском поле.
При упоминании о Бородинском поле Надежда Николаевна как-то сразу опечалилась и опустила глаза.
— Почти к Москве уже подошли… Когда ж конец этому?
— Скоро… — рассеянно, чтобы не оставить слов жены без ответа, проговорил генерал и, вскинув на нее беспокойный взгляд, спросил: — Тетрадь с записями о Бородино нашла?
— Нашла. И даже кое-что прочитала.
— И что же ты вычитала, милая? — с улыбкой, чтобы снять напряжение перед расставанием, спросил генерал.
— Зловещее поле. На нем убито и ранено свыше пятидесяти восьми тысяч французов. Да и наших-то… Наших полегло тьма-тьмущая, — сказала Надежда Николаевна и, видя, что муж заканчивает обед, протянула ему накрахмаленную салфетку.
— Сейчас, Наденька, война идет по-другому. Об условиях победы в войне, которую мы ведем, когда-то хорошо сказал Энгельс. — Зная, что любознательная жена, для которой военные дела мужа никогда не были безразличными, как для многих гарнизонных жен, нетерпеливо ждущих от своих мужей повышений в должностях и званиях, обязательно спросит, что же сказал Энгельс о будущих войнах, он не стал испытывать ее терпения и поэтому продолжил свою мысль: — Мудрый Энгельс, теоретик военного искусства, сказал: в будущих морских баталиях исход сражений будет решать не капитан корабля, а инженер корабля.
— В морских баталиях?! — Надежда Николаевна подняла на мужа недоуменный взгляд.
— А в земных баталиях — тем более! — Генерал вытер салфеткой рот и встал. — Против русского штыка не устоит ни один штык мира. А вот то, что с конвейеров заводов Крупна и заводов Мессершмитта и Юнкерса сходит во много раз больше танков, самолетов и самоходных орудий, — это уже другой вопрос. Вопрос важный и требует срочного решения. И чем раньше он будет решен, тем меньше русской крови прольется на русской земле.
— Почему только русской? Ты забыл, что жена твоя белоруска, — с упреком сказала Надежда Николаевна, твердо зная, что муж наверняка незамедлительно найдет ход, чтобы доказать свою правоту. — Ты, наверное, оговорился?
— Нет, не оговорился. Когда выражают мысль образно, категориями, нет нужды в анатомическом расчленении понятий. На нашу страну вместе с чистокровными немцами идут с огнем и мечом армии и соединения нескольких государств, оккупированных германским фашизмом. В этих армиях и соединениях — десятки национальностей. А когда мы что-то хотим сказать о враге, то говорим «немцы». Мы же для врага в союзе всех наших национальностей и народностей сливаемся в единое понятие — русские. Удовлетворена ответом?
Надежда Николаевна вздохнула, подошла к мужу, обняла его за плечи, прильнула щекой к груди.
— Ты можешь вспомнить хоть один случай, когда я была бы не удовлетворена твоим ответом? — В этом искреннем признании жены выразилось все, что наполняло ее в эту минуту: любовь, нежность, преданность, готовность пойти за мужем по любым дорогам войны. И если для выполнения воинского долга потребовалось бы вместе с ним отдать жизнь — она отдала бы ее не задумываясь.
Этот грустный, прощальный обед был вчера. А сегодня генерал несколько часов объезжал на своей видавшей виды эмке Бородинское поле. Уже в Можайске, куда он прибыл поздно вечером вместе с начальником штаба полковником Садовским и членом Военного совета бригадным комиссаром Гордеевым, а также с командирами, перешедшими по распоряжению Ставки вместе с ним из моторизованного корпуса в 5-ю армию, — полковниками Фесенко и Ермолаевым, — перед тем как лечь спать, командарм решил заглянуть в свои академические записи о Бородинском сражении 1812 года.
Над фразой Ф. Энгельса «отход с замечательным искусством», будучи слушателем военной академии, Лещенко глубоко не задумывался. Воспитанный на стратегической формуле «Если воевать, то на чужой земле», господствующей в советской военной доктрине в двадцатые и тридцатые годы, он впервые только сейчас вдумался в глубокий смысл высокой оценки Энгельса отвода двух русских армий под натиском армады Наполеона, покорившей многие государства Европы.
Лещенко читал свои старые конспекты о войне 1812 года, и в голове его рождались тревожные сомнения, которые — выскажи их открыто — наверняка оценят как крамольные и за которые, чего доброго, вместо повышения на должность командарма понизят до командира полка, а то и вовсе… При мысли об этом генерал почувствовал, как на лбу у него выступила испарина.
«В тридцать седьмом и тридцать восьмом годах с палубы военного корабля были смыты не такие рыцари битв, как я… Да что там с палубы! Полетели головы и тех, кто стоял на капитанских мостиках… Тухачевский, Блюхер, Егоров… Маршалы… А Якир?.. А Уборевич?..» Чтобы прогнать непрошенно вскипающие опасные мысли, генерал вернулся к конспекту. Из головы не выходили слова Энгельса, которые повели его разгоряченную мысль дальше и глубже: «Царь недолюбливал Кутузова, во многих вопросах ведения войны не доверял ему, по, когда пробил суровый час спасения России, он 20 августа 1812 года назначает полуопального полководца главнокомандующим и централизует в его руках всю полноту командной власти в русской армии». И снова, как по цепной реакции, крамольная мысль обожгла Лещенко: «Не поторопился ли Верховный, сняв Жукова с поста начальника Генерального штаба? В военной стратегии, говоря словами Энгельса, Жуков признает не «авторитет власти, а власть авторитета». Когда-нибудь эта формула Энгельса будет доминантой и в военном деле».