Уже совсем стемнело, на улице зажглись фонари. Играло радио. Спешили куда-то люди, кто с узлом всякой всячины, кто с плетенкой вина. Разговаривали громко и весело, желали друг другу весело встретить Новый год.
Петру не хотелось встречаться с людьми, он свернул в переулок. Ему все казалось, что его раздели догола в общественном месте, что заглянули в самую глубину сердца и увидели те сокровенные тайны, которые ни один человеческий глаз не должен был видеть. Обидно было, что всем стали известны его семейные неурядицы, и гордая злоба закипала в его сердце. «Как могла жена жаловаться партийному секретарю?» — повторял он все одно и то же, медленно шагая по темному переулку. Внутри у него все горело, а рубашка была холодной и липла к телу. Он дышал глубоко, широко открытым ртом, и ледяной воздух обжигал его. Вдруг кто-то загородил ему дорогу, и он невольно остановился. Марийка. Белело ее лицо в рамке темной шали, блестели глаза. Она хотела улыбнуться, но губы ее только слегка дрогнули, приоткрыв белые зубы. Она подошла к Петру, и он почувствовал еле уловимую свежесть ее дыхания.
— Как поживаешь? Давно я не видела тебя! — Ее мягкий грудной голос захлебнулся в слезах. Она взяла его руку, прижала к губам и начала безумно целовать. — Измучилась я, Петя, милый мой. Не сердись, не гони меня. Погляжу только и уйду.
Петр чувствовал, как его рука касается ее теплой шеи, груди, губ и не в силах был отдернуть ее, будто она была не его, чужая.
— Что же ты молчишь, не спросишь, как живу. Не сердце — камень у тебя, — улыбнулась сквозь слезы Марийка. — Нету больше твоей веселой Марийки. Высохло сердце мое, как скошенная трава, милый ты мой. Пишу письма мужу, а сама молю бога, чтобы он не вернулся, чтобы упал там где-нибудь на ученье, разбился и никогда не вернулся.
Слезы обожгли ему руку, и он отдернул ее испуганно.
— Не надо, не надо! Что ты!
— Ох, легче станет, пусть… — сказала Марийка, улыбнувшись сквозь слезы. — Со мной все кончено, пропащая моя жизнь.
За углом послышались шаги, показались какие-то люди.
— Скажи слово, одно словечко!
— Уходи! — сказал Петр и пошел в противоположную сторону.
Вышел за околицу, голова горела, мысли путались, руку жгли Марийкины слезы. «Бесстыжая!» — подумал он, но посмотрев на темное пустынное поле, пожалел ее. И воспоминания вытеснили печальные мысли… Маленькая комнатка, тайный, уютный уголок. Марийка, как распустившийся цветок, любящая, томная, нежная… Гладит его руки, волосы, лицо и говорит: «Вот, отдалась я тебе, что теперь со мной будет?» Он молчит, не решается взглянуть в глаза, опускает голову ей на грудь… «И знать ничего не хочу, — говорит она. — Я люблю тебя, и больше мне ничего не надо…»
Петр уперся руками в сугроб и остановился, только теперь заметя, что стоит по пояс в снегу, далеко от села. Он повернулся и пошел назад по своим следам, но, увидев праздничные огоньки в домах, еще острей почувствовал свое унижение. «Значит, вот оно как. Жена обращается к коллективу за помощью, — со злой иронией подумал он. — Видите ли, Петру Пинтезову надо помочь. Не все благополучно в семейной жизни. Жена у него бездетная, и он с матерью за это поедом ее ест. Такое отсталое отношение к женщине недопустимо в современной семье! Может, поставят вопрос в правлении или на бюро союза молодежи. Разные всезнайки будут чесать языки, учить уму-разуму, копаться в нашей семейной жизни на глазах у всего села! Ну нет, мы еще поговорим с тобой, милая женушка, по душам поговорим вечерком…»
Домой он пришел мрачней тучи. Все уже сидели за столом, ждали его. Ни мать, ни отец даже не подняли глаз.
— Ну, дочка! Наливай вино, — сказал Пинтез, подавая ей плетенку.
Нонка наполнила стаканы.
— Ну, будьте здоровы!
— За твое здоровье, отец!
Петр с отвращением смотрел, как мать запихивает в рот куски пирога, противно чавкая. Раздражало его и сопение отца, который время от времени попивал вино, громко цокая языком. Нонка сидела молча, едва притрагиваясь к пирогу. «Мать-то у меня, конечно, сварливая, но и она тоже… Нашла когда жаловаться на мужа и свекровь — под Новый год. Вот покажу я тебе сейчас». Петр поел, встал из-за стола и ушел к себе. За ним поднялась и Нонка.
Как всегда, когда он был зол, Петр бросил пиджак на стул. Нонка повесила его на вешалку и спросила:
— Ты что сердишься, Петя?
Он, повернувшись к ней спиной, наматывал на палец кончик занавески.
— Так выходит, тебе в тяжесть жить со мной… и моими родителями. Тяжело в нашем доме.
Нонка не ответила.
— Ты что молчишь?
— Петя, к чему сейчас, под Новый год, заводишь об этом разговор…
— Нет, ты скажи, чем тебе плохо.
Нонка села на кровать и подперла подбородок ладонью.
— Ну! Говори!
— Что тебе сказать, Петя? Не раз уж говорено об этом.
— Что тебе надо, чем ты недовольна?
— Чем? — вздохнув, сказала с отчаянием Нонка. — Я как рабыня в этом доме. Вот что тяжело… Когда девушкой была, совсем о другом мечтала… Руки у меня будто связаны, душа скована. Не могу я так… Мать обращается со мной, как с прислугой, смотрит исподлобья, за каждым шагом следит. Ненавидит меня. И ты холоден стал…
— Так… А сколько раз я попрекал тебя, что ты бездетная?
Нонка, побледнев, сказала:
— Ты не попрекаешь, ты молчишь. Знаешь, что мне еще тяжелей твоего, а ни словом не утешишь. Ровно чужой…
— Еще что?
— Еще… да многое. Ни одного ласкового слова в доме не слышу.
— Так! — вздохнул Петр и, выпустив занавеску, повернулся к Нонке. — Ты думала, как выйдешь замуж, все будет по-твоему. Как скажешь, так и будет. Черта с два. Раз вошла в наш дом, в нашу семью — жить будешь по-нашему. Сказал тебе не ходить на ферму — надулась. «Руки, видите ли, связали, душу сковали». Где тебе велено, там и будешь работать. Мать, как каждая старая женщина, спросила тебя, когда у нее будет внучек, и ты возненавидела ее за это. И пошла жаловаться чужим людям, будто нет у тебя мужа!
— Никому я не жаловалась, никто мне помочь не может.
— Ах так! А к Ивану Гатеву кто ходил?
Стиснув зубы, с перекошенным от злобы лицом Петр медленно приближался к Нонке.
— Теперь по всему селу пойдет молва, что Пинтезовы сноху загрызли.
Нонка смотрела на него сухим, твердым взглядом. Это еще больше взбесило его. Размахнувшись, он ударил ее по щеке. Она приподнялась было, но Петр ударил ее еще раз, и, пошатнувшись, она упала на кровать.
— Как собаку изобью, так и знай, — говорил он, задыхаясь от злобы. — Другой раз не станешь позорить мужа и семью.
Долго ходил он по комнате, задыхаясь от гнева. Наконец, успокоившись немного, бросился на кровать. Нонка молча глотала слезы, потом встала, накинула шаль и вышла в сени. Из окна комнаты стариков лился желтый сноп света и освещал амбар. Все так же неслышно падали снежинки, медленно кружась в воздухе. Нонке казалось, что снег идет только в полоске света. В воротах она остановилась, оглянулась и, закутавшись шалью, вышла на улицу. Там не было ни души. Занесенные снегом дорожки навевали страх и тоску. «Куда я иду? Что я делаю? — спрашивала она себя, а сама почти бежала к родному дому. — Люди веселятся, встречают Новый год, а я одна, на улице. Может, вернуться?»
Тоска сжимала ее сердце. Она была одна, совсем одна в эту белую новогоднюю ночь.
Петр все лежал неподвижно, пристально глядя в потолок. Ему стало холодно, руки и ноги закоченели, и он решил раздеться и лечь. Но, раздеваясь, он вдруг подумал, что с Нонкиного ухода прошло много времени. «Сошла, наверно, вниз, в кухню, или у стариков сидит, упрямится, — подумал он. — Куда ей деваться, придет». Он лег, но не мог успокоиться. Снова оделся, вышел в сени, приостановился, прислушиваясь, возле двери в комнату стариков, но, не услышав Нонкиного голоса, крикнул:
— Мама, Нонка у вас?
— Нету ее, — ответила мать.
Плохое предчувствие закралось ему в душу. Он вспомнил, как Нонка, мучительно глотая слезы, дрожала точно в лихорадке, и ему показалось, что в ее молчании было много решимости и отчаяния. «Может провалилась в сугроб, лежит и не может подняться», — подумал он и бросился ее искать. Заглянул в кухню, в сарай, обошел весь двор, но ее нигде не было; только выйдя на дорожку, которая вела к воротам, он заметил свежие следы и пошел по ним. Следы привели его к Нонкиному дому. Стоя в воротах, он долго смотрел на занавешенное окошко.