И Иву вдруг стало грустно. Само собой, малышка Дюбюш, которой исполнилось семнадцать лет, не придает никакого значения Жозе. Тем не менее она охотно смеялась вместе с ним. Между ними существовало взаимопонимание, которое выражалось не только в словах; взаимопонимание, возникавшее помимо их воли, согласие, которое живет в крови. Иву показалось, что он ревнует, и он устыдился этого своего чувства. На самом же деле он чувствовал себя всеми покинутым, одиноким. Он не говорил себе: «И я тоже в один прекрасный день... может, очень скоро...»
А на другом конце стола на лицах у Жана-Луи и Мадлен Казавьей было такое выражение, словно этот обед давался по случаю их помолвки. Ив, выпивавший все наливаемые ему бокалы, видел в тумане в конце двойного ряда налитых кровью лиц своего брата, будто в какой-то яме, которая поглотила его навсегда. А рядом с ним сидела красивая особь, послужившая приманкой, и предавалась отдыху, выполнив задачу. Мадлен отнюдь не была такой полной, какой виделась Иву. Она отказалась от коротких болеро. Платье из белого муслина оставляло открытыми ее красивые руки и изящную шею. Расцветшая и одновременно девственно чистая, она была спокойна, она ждала. Иногда они обменивались словами, которые Иву хотелось бы подслушать. Эти слова удивили бы его своей незначительностью. «Вся жизнь перед нами, — размышлял Жан-Луи, — чтобы объясниться...» Они говорили о ежевике, которую им подали и которую было трудно достать, об охоте на вяхиря, о манках, которые нужно будет вскоре расставить, так как витютни, которые идут перед вяхирями, должны уже вот-вот появиться. Вся жизнь, чтобы объяснить Мадлен... Объяснить что? Жан-Луи не сомневался, что пройдут годы, что на его долю выпадут тысячи драм, что у него будут дети, двоих из которых он потеряет, что он скопит огромное состояние, которое под конец его жизни лопнет, но что при любых обстоятельствах они с Мадлен будут обмениваться все такими же простыми словами, которых им не хватает сейчас, на заре их любви, на этом бесконечном обеде, когда вазы для фруктов гудели от ос, а мороженое оседало в своем розовом соке.
А Ив созерцал это жалкое счастье Жана-Луи и Мадлен с презрением и завистью. Малышка Дюбюш не разу не повернулась к нему. Жозе, большой любитель поесть, забывал брать себе добавки, но, как и Ив, опорожнял все наливаемые ему бокалы. На лбу у него выступили капельки пота. Околдованный, Жозе давал себе зарок, что пригласит сейчас девушку на прогулку.
— Вы взглянете на мою голубятню до отъезда? Обещайте мне...
— Это ту, что у Мариана? Да вы с ума сошли! Туда больше получаса ходьбы.
— Зато можно было бы спокойно поговорить...
— О! Мы уже и так поговорили, вы уже успели наговорить достаточно глупостей!
Она внезапно обратила на Ива свои наполненные светом глаза:
— Какой он долгий, этот обед!
Иву, ослепленному, захотелось закрыть глаза руками. Растерянный, он соображал, что ответить. Подали пирожные. Он посмотрел на мать, которая в приступе рассеянности забыла, что пора вставать из-за стола. Глядя в пространство, она скользнула двумя пальцами между двумя пуговицами кофты и, пока кюре рассказывал ей про свои распри с мэром, думала об агонии, о смерти, о божьем суде, о разделе владений.
Сытых мужчин влекло к кофе и ликерам, расставленным под дубами. Дюссоль отвел в сторону дядю Ксавье, и Бланш Фронтенак обеспокоенно поглядывала на них. Она опасалась, как бы ее деверь не дал себя обмануть. Ив обогнул дом и пошел по пустынной аллее, ведущей к большому дубу. Ему не понадобилось идти слишком далеко, чтобы не слышать больше голосов, чтобы не чувствовать запаха сигар. Дикая природа начиналась прямо тут же: уже даже ближайшие деревья ничего не знали ни об обеде, ни о пришедших на него гостях.
Ив перешел на ту сторону оврага; он был немного пьян (хотя и не так сильно, как он опасался, ведь выпил он весьма и весьма прилично). Его ждала его берлога, его кабанье логово: утесники, которые в ландах называют жогами, высокие, в человеческий рост папоротники охватывали его со всех сторон, защищали его. Это было место слез, место запретных книг, безумных слов и приступов вдохновения; отсюда он обращался к Господу, то славя его в своих молитвах, то богохульствуя. Со времени его последнего визита прошло несколько дней, и уже в нетоптаном песке муравьи-львы соорудили свои маленькие воронки. Ив взял одного муравья и бросил его в такую воронку. Тот попытался выбраться, но осыпающиеся склоны разрушались под ним, а из глубины воронки чудовище уже бросалось песком. Едва достигнув края пропасти, измученный муравей снова скользнул вниз. И вдруг он почувствовал, как его хватает какая-то лапа. Он пытался отбиваться, но чудовище медленно тащило его под землю. Ужасная пытка! А вокруг в теплом спокойном воздухе вибрировали сверчки. Летели стрекозы, не решаясь присесть; от розового и рыжего вереска, заполненного пчелами, уже шел запах меда. Теперь из песка выглядывала только голова муравья и две маленькие, отчаянно двигавшиеся лапки. И шестнадцатилетний мальчик, склонившийся над крошечной тайной, размышлял о проблеме зла. Вот личинка, которая создает эту западню и которая должна, чтобы выжить и стать бабочкой, подвергать муравьев этой ужасной агонии; попытки испуганного насекомого выбраться из воронки, повторяющиеся падения и хватающее его чудовище... Этот кошмар был частью Системы... Ив взял сосновую иголку, выкопал муравья-льва, маленькую мягкую личинку, лишенную отныне своей силы. А освобожденный муравей с той же деловитостью, что и у его товарищей, побежал по дорожке, похоже, уже не вспоминая о случившемся, очевидно, потому, что событие было естественным, потому, что оно вписывалось во все, что происходит в природе... Но Ив-то был здесь, со своим сердцем, со своим страданием, в этом пристанище из жогов. Даже если бы он был одним-единственным человеческим существом, дышащим земным духом, его уже достаточно, чтобы разрушить слепую необходимость, чтобы разорвать эту бесконечную цепь чудовищ, поочередно пожирающих и пожираемых; он мог разорвать ее. В ужасный мировой порядок любовь вносит потрясение. Это тайна Христа и тех, кто подражает Христу. «Ты избран для этого... Я избрал тебя, чтобы все нарушать...» Мальчик сказал вслух:
«Это я сам говорю...» (и надавил обеими ладонями на свое залитое потом лицо). И всегда только мы сами говорим самим себе- Он попытался больше ни о чем не думать. Очень высоко в лазури, на юге, появилась стая витютней, и он проследил за ними взглядом, пока они не скрылись вдали. «Ты же знаешь, кто я такой, — говорил его внутренний голос, — я, избравший тебя». Присев на корточки, Ив взял горсть песка и бросил ее в пустоту, приговаривая с растерянным видом: «Нет! Нет! Нет!»
— Я тебя избрал, я наставил тебя в стороне от других, я пометил тебя своим знаком.
Ив сжал кулаки, говоря себе, что все это бред, что это действует вино. Пусть его оставят в покое, он ничего не требует. Он хочет быть обыкновенным юношей, каким положено быть в его возрасте, похожим на всех своих ровесников. Тогда он сумел бы избавиться от одиночества.
— Я всегда сумею воссоздать одиночество вокруг тебя.
— Разве я не свободен? Я вольный человек! — закричал он.
Он стоял, и его тень шевелилась на листьях папоротника.
— Ты волен носить в этом мире сердце, которое я создавал не для мира; волен искать на земле пишу, которая не предназначена тебе; волен пытаться утолить голод, который ничто не способно утолить: ты не найдешь умиротворения ни с кем из людей и только будешь метаться от одного к другому...
«Я разговариваю сам с собой, — повторял мальчик, — я такой же, как другие, я похож на других».
В ушах у него шумело; желание поспать свалило его на песок и положило его голову на согнутую руку. Его окружало жужжание шмеля, потом оно удалилось, растворилось в небе. Восточный ветер нес с собой запах свежеиспеченного хлеба и лесопилок Он закрыл глаза. На его лицо, у которого был вкус соли, налетели мухи, и он отгонял их сонным движением руки. Этот распростертый на земле подросток не мешал вечерним сверчкам; с ближайшей сосны спустилась белка, чтобы напиться из ручья, и пробежала совсем рядом с его неподвижным телом. Какой-то муравей, возможно, тот самый, которого он освободил, пополз вверх по его ноге; за ним стали карабкаться другие. Сколько времени понадобилось бы ему оставаться совершенно неподвижным, чтобы они осмелели и начали растаскивать его на части?