— Почему? — не поняла Геленка. А я даже дыхание затаила.

— Потому что я был мальчик из неблагополучной семьи… У меня… были… трудные родители. Еще в третьем классе я подружился. с одним мальчуганом и очень привязался к нему. Но его родители узнали и запретили ему со мной дружить.

Я очень тяжело пережил это… Вот почему я боялся. Санди тянуло ко мне, а я упорно уходил от него.

Но у Александра славная мать! Настоящий человек! Милая, добрая, веселая, умная, все понимающая — тетя Вика. Так я ее зову. Не знаю, каким чудом она поняла мои опасения и заверила, что мне нечего бояться. Она хотела, чтобы я дружил с ее сыном. Все, чего мне мучительно не хватало в детстве, я получил в их семье: дружбу, искренность, душевное тепло, истинную культуру, высокие чувства, человечность! Счастлив тот, у кого есть такие друзья. А потом мы подросли. И когда со мной случилось несчастье, Санди доказал свою дружбу делом. Он спас мне…

— Жизнь? — подсказала я.

— Нет. Больше, чем жизнь.

— А кто его мама? — тихо спросила я.

— Тетя Вика — медицинская сестра в глазной клинике.

— А отец Александра?

— Он был летчиком, по призванию. Когда его списали на землю по болезни сердца, он очень тяжело пережил это. Однако не пал духом. Пошел работать на судостроительный завод. Он уже года два как умер от инфаркта.

— И теперь его мама одна — когда Санди в плавании?

— Вдвоем, с женой Санди… Он женился на моей сестре Ате.

— У вас есть сестра? — почему-то очень удивилась я.

В тот вечер Ермак долго рассказывал нам о своем детстве в Севастополе, о слепнущей сестре своей Ате, о дружбе с Санди, о его письмах с борта «Дельфина».

В двенадцать часов мы втроем убрали со стола и разошлись по своим комнатам. Я долго не могла уснуть, потому что чувствовала себя очень счастливой: познакомилась с Ермаком, и он очень хорошо ко мне относится — больше мне ничего в жизни не надо.

Глава десятая

НЕ ЗАБУДУ ЭТИ СОСНЫ

Утром мы позавтракали яичницей-глазуньей, кофе да вчерашними пирогами. Нам было так хорошо вместе!

Ермак посоветовал Геленке до приезда стариков вернуться в московскую квартиру. Но Геленка придумала нечто лучшее.

— Вам сегодня и завтра не надо на работу? — спросила она Ермака.

— Нет.

— И Владе не надо. Оставайтесь с нами. Завтра вечером все втроем вернемся в город. У нас есть несколько пар лыж, подберете себе, походите по лесу. Вообще, отдохнете оба. Вам надо отдохнуть.

Мы с улыбкой переглянулись: уж очень заманчивое было предложение.

Нет, он не останется, промелькнула у меня мысль. Это было бы слишком чудесно!

Ермак остался. Мы оделись и вышли в сад. Снегу-то, снегу навалило! Он лежал на яблонях, кустах малины, крыжовника, на дорожках. Беседку всю завалило снегом. И был он так бел, свеж, пушист, так ослепительно сверкал на солнце!.. Почему-то на нас напал смех. Мы носились, как маленькие, по саду и хохотали во все горло, так, что снег сыпался с деревьев и кустов. Геленка споткнулась и упала в снег, умирая от смеха. Пока мы ее подымали, сами извалялись по макушку.

Часа полтора мы бегали по саду, потом отрыли беседку, очистили дорожку до калитки, играли в снежки. Я думала, что, наверное, Ермак в угрозыске держит себя куда серьезнее, его бы сейчас не узнали.

Потом мы помогли друг другу стряхнуть снег и вернулись в дом, румяные и проголодавшиеся. Напились чая, поели, болтая кто во что горазд. Даже не могу вспомнить, о чем мы говорили и почему нам было так смешно…

После завтрака Геленка со вздохом сказала:

— Я должна упражняться — отработать некоторые места. А вы займитесь чем хотите: читайте, спите, разговаривайте, смотрите телевизор или берите лыжи и идите в лес.

Мы решили идти в лес. Я надела свой новый лыжный костюм сочного зеленого цвета, под него — теплый белый свитер, белую вязаную шапочку, башмаки и — была готова. Ермаку мы нашли в чемодане пушистую шерстяную фуфайку Владимира Петровича. Великовата, но теплая и очень шла ему. Нашли мужскую вязаную шапочку и шарф, но Ермак почему-то не захотел их надевать.

Мы еще не вышли за калитку, а Геленка уже играла какие-то сложные гаммы. Свернув с дороги, мы ушли в лес. И сразу нас покорила чистая проникновенная тишина.

Ермак шел впереди, чтобы прокладывать лыжню, а я за ним. Снег был так легок и пушист, что вокруг ног словно метель бушевала. Но небо в просветах сосен синело, как весной. Я легко отталкивалась палками, не отводя глаз от Ермака.

Внезапно меня охватил такой прилив нежности к этому худенькому, невысокому пареньку, что я чуть не заплакала. Еле перевела дух. Все мне было в нем так мило, так дорого, что не выразить никакими словами. И эта его угловатость, и резкие черты лица, и серо-зеленые глаза, такие яркие, такие умные и добрые, и его застенчивость, которую он подавлял, и этот подстриженный затылок. У него были маленькие для мужчины руки и ноги — туфли размером тридцать девять, не больше. Он сам заботился о себе: у него же никого нет. И в детстве сам должен был заботиться о себе да еще и о трудных, безалаберных своих родителях. Какое, наверное, это счастье — заботиться о нем! С какой радостью я готовила бы для него обед, что-нибудь самое вкусное, и стирала бы его рубашки, и гладила, и сама чистила его костюм. Я бы так заботилась о нем, как никогда не заботилась о моем бедном отце…

Сквозь мою бесконечную нежность к Ермаку проступило что-то похожее на угрызение совести: почему я так плохо забочусь об отце, раз уж мама игнорирует его?

Конечно, если я стирала себе, то прихватывала по пути папино и мамино белье, но часто бывало так, что папа сам включал стиральную машину и бросал туда все, что лежало в баке для белья. И сам себе гладил рубашки, брюки.

Теперь я буду гладить папе.

…Мы вышли на поляну и остановились под старой сосной, вершина которой качалась в небе. Ермак хотел что-то сказать, но вдруг запнулся и молча смотрел мне в лицо. А вокруг одни сосны, только сосны — старый, мудрый, приветливый бор.

Сосны шумели на ветру — внизу-то, у подножья, было тихо — протяжно, тревожно и радостно. Ветер то стихал, словно прислушивался к чему-то, то порывисто срывался, и тогда с разлапистых, отяжелевших ветвей падал снег и рассыпался пушистым холодным облаком.

— У вас такие доверчивые, сияющие глаза, — проговорил Ермак смущенно, — как будто вы ждете от жизни одной радости.

— А разве это не так?

— Жизнь не может быть сплошной радостью, — с сожалением ко мне проговорил Ермак.

— Но сама жизнь — это радость! — воскликнула я уверенно.

Ермак медленно покачал головой.

— В жизни еще много тяжелого и страшного. Вот я сейчас иду на лыжах сосновым бором с доброй и славной девушкой — мне хорошо, но я не могу забыть: Зине Рябининой грозит опасность, а кто-то бьет сейчас сынишку, которого нельзя бить, потому что у него слишком развито чувство достоинства. Или Шурку Герасимова с его тягой к добру и… моральной неустойчивостью. А рядом с ними Зомби… У него даже сентиментальность, свойственная преступникам, отсутствует, что такое добро, он просто не понимает, не может понять. А чувство юмора у него так искажено, что он может найти смешным то, что всякому нормальному человеку покажется жутким. Сталкиваясь со злом по роду своей работы, я никак не могу согласиться, что жизнь — это одна радость…

— Но не все же вокруг нас преступники! — воскликнула я в отчаянии.

— Конечно, не все, но, пока остается хоть один, я не могу согласиться, что жизнь это только радость.

— Ну а простое человеческое счастье… пройти лесной тропинкой по утру и услышать пение птиц — разве это не радость? А это ведь всем доступно!

— Радоваться пению птиц в лесу можно лишь тогда, когда на душе мир и покой. А такой, как Зомби, способен бросить камнем в поющего соловья.

Дался ему этот проклятый Зомби!

— Но вы-то радуетесь?

— Я радуюсь, но не могу забыть, что Зомби существует. Я не знаю, как пробудить в Зомби человечность. Пытался не раз… ничего не вышло. Его очень это потешало. Он очень смешлив — по-своему.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: