— Мы, невропатологи и психоневрологи, знаем, как целительны для нервной системы, для психики уют и комфорт. Театр, по Станиславскому, начинается с вешалки, а лечение обязано начинаться еще раньше — с входной двери. Приметили, какие у нас подъезд и дверные ручки?
— Только бы подъездом, коридором и кабинетом все не кончалось, — продолжала иронизировать Маша.
В больнице Парамошин старался и для нее выглядеть лишь главным врачом. Старался, но ничего из этого не получалось. Он умел на время сдержать страсть, но не мог спрятать неутолимого желания непрерывно ей нравиться. И уж никак не мог утаить свою ревность.
Противореча себе, Парамошин неизменно приглашал Машу на встречи с именитыми гостями и делегациями, ибо там он наиболее впечатляюще гарцевал. И она обязана была это видеть… Но, с другой стороны, именитые и почетные посетители очень уж отклонялись от достоинств больницы в сторону женских достоинств Маши. Посетительницы держались естественней.
Заграничные за границу и убывали. Но оставляли Маше визитки и, даже не ознакомившись с ее «научной спецификой», приглашали делиться научным опытом. Ловеласы на всех континентах были однообразны… Когда же самые настырные предлагали и визитками обменяться, то есть посягали на ее адрес и телефон, нервы невропатолога, при всей его — северной — выдержке, не выдерживали. Он начинал дергаться и гарцевал как-то несобранно. На его беду, Маша владела двумя иностранными языками, которыми Вадим Степанович не владел, — и он измучивал переводчиков, требуя дословно воспроизводить непонятные для него диалоги и мимолетные фразы.
Но еще хуже было, когда номером ее телефона интересовались — во благо науки! — местная профессура и отечественное начальство. Тут Парамошин кидался наперерез:
— Запишите мой номер. Я незамедлительно буду ей сообщать! — В такие моменты казалось, что карьерные страсти отступают перед любовными… И больных-то он подбирал для нее сам: чаще женщин, а если мужчин — то понепригляднее и постарше.
Секретарша, не подавая вида, все понимала и пропускала Машу в кабинет без предварительных согласований.
Так было и сейчас… Маша прошла к Парамошину без задержки, — и он, как это бывало обычно, стремглав прошелся гребенкой по волосам, не сбрасывая халата, отправил его на второй план, почти за спину, а на авансцене оказались неизменно модные костюм, рубашка и галстук. Ей же белая шапочка была очень к лицу, а белый халат — к фигуре. Как, впрочем, и все, что Маша носила. Она ли делала одежду привлекательной или одежда придавала еще большую притягательность ей?..
Парамошин поднялся и принял позу, которая была выгодна для его фасада. Но он волновался — и заученность телодвижений сделалась очевидной.
— Ты? Здравствуй… Я ждал.
— Но того, что я скажу, ты не ждешь.
Кровь зримо отлила от его лица, а на лбу чуть заметно, как холодная, предзимняя роса, проступила испарина. Он не только обожал, но и побаивался ее. А судорожней всего страшился ее потерять… И в больницу-то устроил свою, чтоб держать под присмотром. Ревность рисовала жуткие картины того, что будет после их расставания, если оно случится. С ней, он знал, непременно будет мужчина. Или будут мужчины… Без внимания ее не оставят! Это мучительное убеждение заставляло его заранее ненавидеть всех, кто мог бы, как он предполагал, вызвать ответные Машины чувства.
— Я приняла решение. Окончательное… Отныне мы будем видеться и общаться только по делу. И в чьем-то присутствии.
— Здесь, в больнице?
— Вне больницы мы и вовсе общаться не будем. Поставим наконец, как говорится, не многоточие и не точку с запятой, а долгожданную точку. И никаких объяснений и выяснений! Мне от них уже тошно…
— Для кого долгожданную? Для тебя?!
Он услышал лишь про точку, про финал, а остальное, оглохнув от неожиданности, пропустил мимо.
Она не раз принимала такие решения. Но под напором парамошинских чувств и в результате неуверенности чувств своих окончательные решения отменялись. А тут Вадим панически ощутил, что отмены не будет.
Любовь не может пребывать в мнимом подполье бессрочно. Накапливаются свойства, кои ее взрывают. Самоуверенность Вадима об этом не ведала. Он был убежден, что по собственной воле его не в состоянии покинуть ни посты, ему предназначенные, ни дарованная ему женская страсть. Оказалось, что по поводу страсти он заблуждался…
Откуда-то сверху на него надавила такая тяжесть, что заставила опуститься обратно в кресло. — Почему? — скорей пробормотал, чем произнес он.
— Не думай… не потому, что мы, как злословит молва, в браке состоим незаконном.
— Кто злословит? — задал он бестелесный вопрос.
— Говорят все. Но меня это не тревожит.
— А что же тебя…
— А то, — перебила она, — что ты опасаешься не жены и не совести, а карьерных последствий. Слышал, может быть, что один из недавних английских монархов отрекся от престола во имя любви? Троном не дорожил так, как ты своим импортным креслом. Но и это не главное… Ты совершил ошибку, затянув меня сюда и устроив по соседству с собой.
— Почему ошибку?
Он отказался от заученной позы. А Маша от продуманного и почти заученного текста не отказалась.
— Почему? Да потому, что я разглядела тебя… теперешнего. «Большое видится на расстоянье…», а небольшое и банальное — в упор. Ты сам предоставил мне такую, катастрофическую для тебя, возможность. Сам!.. В институте, считаю, я страдала детской близорукостью. В таких случаях помогают очки… хотя бы чужого опыта. Но я к ним не прибегла: слишком обезумела.
— А сейчас?
Это он прошептал.
— Честно говоря, если б любила, не разглядела бы… даже вблизи. «Видимость на дороге плохая!» Тебе знакомо такое предупреждение: ты же водитель… автомашины, больницы, послушного врачебного коллектива. Но дорожный термин применим и к дорогам интимным: на них чаще всего скверная видимость. А если видимость стала хорошей… Так что звони отныне только по делу и как «водитель» больницы. В другом качестве ты для меня больше не существуешь.
Заметив, что он оседает, погружается в кресло все глубже, она негромко добавила:
— Прости, если тебе сейчас… трудно.
5
Он не смог удержать ее. Ни физически, ни словами, ни молениями… В тот миг, когда она повернулась и направилась к двери, ломота, еще раньше опоясавшая спину под лопаткой, сковала его всего, сделала неспособным к сопротивлению. Парализовала… Даже лишила речи.
Ему все же не удалось совместить силу любви с молчаливым непротивлением силе официального ханжества. В конце концов, любовь и ревность оказались непобедимее… Чего и сам он не ожидал.
Министерство здравоохранения, как только позвонили из больницы и сообщили о Парамошине, незамедлительно снарядило бригаду во главе с ведущим реаниматологом. Поскольку и больница считалась «ведущей».
С опозданием узнав о том, что случилось, Маша ринулась со своего пятого этажа вниз, по лестнице — обратно на третий. В кабинет из сотрудников впустили только ее. Машу тогда ощутили самым близким ему человеком. Вадим и сделался для нее снова таким.
Опередила ее только «спасательная бригада» со всею своей новейшей аппаратурой. Маша увидела Алексея Борисовича, который занимался делом, казавшимся со стороны сверхъестественным. Ему помогали, но она поняла, что, как актер-премьер определяет на сцене судьбу спектакля, так и Алексей Борисович единолично обеспечивал продолжение спектакля, именуемого жизнью. Или пытался обеспечить.
Профессор старался не заново родить, а возродить человека. Такая цель чудилась нереальной. И Маша отдала бы все, чтоб загадочные, будто шаманские усилия реаниматолога сотворили чудо. Обостренно, до физической муки желая, чтобы несбыточность сбылась, она всматривалась в лицо Алексея Борисовича, прикрытое маской, в каждое, неведомое и неподвластное обыкновенным людям, движение. И постепенно начала поклоняться ему… На него была вся надежда. Только он — один, во Вселенной — мог, с Божьего благословения, отнять Вадима у смерти, а ее, Машу, — освободить от преступления, которое бы она до конца дней своих считала убийством. Пусть непредумышленным… Но что бы это меняло?