– И всё же, – заметил Патрон, – он так хорош собой! И у него уже появились мускулы, которые не так уж часто встретишь у наших соотечественников – скорее у черномазых, хотя белее его, наверно, вообще человека не найдёшь. Красивые маленькие мускулы, которые не бросаются в глаза… Бицепсов величиной с дыню у него не будет никогда.
– Надеюсь, Патрон. Впрочем, я пригласила его сюда не для того, чтобы сделать из него боксёра.
– Естественно, – соглашался Патрон, опуская длинные ресницы. – Надо считаться и с чувствами.
Подобные откровенные намёки всегда приводили Патрона в смущение, особенно если Леа при этом пристально глядела на него и улыбалась по-особому.
– Конечно, – повторял Патрон, – если он вас не удовлетворяет…
– Не вполне, – смеялась Леа, – но я нахожу удовлетворение в моём полнейшем бескорыстии, как, впрочем, и вы. Патрон.
– О! Я…
Он и боялся и жаждал вопроса, который обязательно за этим следовал:
– Всё по-прежнему, Патрон? Вы не сдаётесь?
– Не сдаюсь, госпожа Леа, сегодня с дневной почтой я снова получил письмо от Лианы. Она пишет, что она одна, что у меня нет никаких оснований упорствовать: она прогнала обоих своих приятелей.
– Так что же?
– Мне кажется, она лжёт… Я не сдаюсь, потому что она тоже не сдаётся. Она говорит, что ей стыдно иметь дело с мужчиной, у которого есть профессия, и особенно такая профессия, которая обязывает вставать на рассвете, каждый день тренироваться и давать уроки бокса и гимнастики. Как только мы встречаемся, так сразу же начинается скандал. «Можно подумать, – кричит она, – что я не в состоянии прокормить человека, которого люблю». Это хорошее чувство, не спорю, но мне это не подходит. У каждого свои странности. Как вы совершенно правильно говорите, госпожа Леа, у меня тоже есть чувство долга.
Они беседовали вполголоса в тени деревьев, он – голый до пояса, мускулистый и застенчивый, она – вся в белом, румяная, цветущая. Оба они очень дорожили своей дружбой, рождённой общей склонностью к простоте, здоровью и своего рода благородству простолюдинов. Однако Леа посчитала бы вполне в порядке вещей, если бы Патрон принял от красавицы Лианы, высоко котировавшейся куртизанки, ценный подарок. «Дающему воздастся». И Леа пыталась бороться прописными истинами со «странностями» Патрона. В их неторопливых беседах непременно возникали два верховных божества – любовь и деньги, – но потом они отклонялись от этих тем и так или иначе возвращались к Ангелу, к его безобразному воспитанию, к его красоте, «такой на самом деле беззащитной», по мнению Леа, и к его странному характеру, который и характером-то не назовёшь.
И тот и другая чувствовали потребность излить душу надёжному другу, и тот и другая терпеть не могли новых слов и идей. Зачастую их беседы прерывались неожиданным появлением Ангела, которого они считали спящим. Как-то Ангел появился полуголый, но вооружённый расчётной книжкой и ручкой, заложенной за ухо.
– Вот это явление! – восхитился Патрон. – Да он вылитый кассир.
– Да что же это такое делается? – издалека крикнул Ангел. – Триста двадцать франков истрачено на бензин! Пьют его, что ли? Мы выезжали четыре раза за две недели! И истратили масла на семьдесят семь франков!
– Приходится каждый день ездить на рынок, – ответила Леа. – Кстати, за обедом твой шофёр трижды подкладывал себе баранины. Так мы с тобой не договаривались. И вообще, хватит об этом, а то ты становишься похожим на свою мать.
Не найдясь что ответить, Ангел застыл в нерешительности, покачиваясь на своих изящных ногах, точно юный Меркурий, готовый взлететь в любую минуту. Когда госпожа Пелу заставала Ангела в такой позе, она млела и визжала от восторга: «Точь-в-точь я в восемнадцать лет! Крылатые ноги, крылатые ноги!» Ангелу очень хотелось сказать какую-нибудь грубость, ноздри его подрагивали, рот был приоткрыт, весь он подался вперёд, изгиб бровей, заходящих даже на виски, казался ещё более дьявольским.
– Да не мучайся ты, успокойся! – добродушно сказала Леа. – Да, ты меня ненавидишь. Подойди лучше, поцелуй меня. Прекрасный демон! Проклятый ангел! Глупыш!
Он подошёл, побеждённый её голосом и обиженный её словами. Патрон, глядя на эту парочку, вновь изрекал банальности своими невинными устами:
– Что касается приятной внешности, то у вас её не отнимешь. Но вот что я думаю, господин Ангел, когда смотрю на вас: будь я женщиной, я бы сказал себе: «Пожалуй, лучше я подожду с десяток лет».
– Слышишь, Леа, он говорит, надо подождать лет десять, – провоцировал свою любовницу Ангел, отодвигая от себя её склонившуюся голову. – Что ты на это скажешь?
Но она, делая вид, что не слышит его, похлопывала рукой по молодому телу, которое только ей было обязано своей возрождающейся силой, бесцеремонно трепала его по щеке, ощупывала ляжку, ягодицу, точно кормилица, довольная результатами своего труда.
– А что, разве это так приятно – злиться на весь мир? – спросил вдруг Патрон у Ангела.
Прежде чем ответить, Ангел не спеша смерил силача с ног до головы жёстким, непроницаемым взглядом.
– Это приносит мне утешение. Вам этого не понять.
На самом деле за три месяца близости Леа так и не разобралась в Ангеле. Если она всё ещё говорила Патрону, приезжавшему теперь только по воскресеньям, и тощему Бертельми, являвшемуся без приглашения, но всего часа на два, что собирается отпустить Ангела «на волю», то делала это скорее по привычке и словно извиняясь за то, что так долго держала его при себе. Она давала себе отсрочку, за которой всякий раз следовала новая. Она ждала.
– Погода стоит такая прекрасная… вот на прошлой неделе он сорвался в Париж и вернулся таким измученным… И потом, я пока не могу сказать, чтобы он мне очень надоел…
Впервые в жизни она напрасно ждала того, что всегда имела в избытке: доверия, откровенности, признаний, искренности, безоглядных излияний молодого любовника – этих часов в полной темноте, когда в порыве полусыновней благодарности подросток, обливаясь слезами, выплёскивает на грудь своей зрелой и надёжной подруги все свои обиды и страдания.
«Я со всеми с ними справлялась, – думала Леа с упорством, – я всегда знала, чего они стоят, о чём они думают и чего хотят. Но этот мальчишка… этот мальчишка… Нет, это слишком!..»
Окрепший за лето, гордый своими девятнадцатью годами, весёлый за столом, нетерпеливый в постели, он, ни на мгновение не теряя над собой контроль, оставался таинственным, как куртизанка. Был ли он нежен? Да, пожалуй, если можно угадать нежность в невольно сорвавшемся с губ крике, в движении рук, сомкнувшихся в объятия. Но его «злость» возвращалась, как только он начинал говорить, возвращалась вместе со стремлением ускользнуть, замкнуться в себе. Сколько раз на рассвете Леа, обнимая своего довольного, умиротворённого любовника, следила, как оживают его глаза, губы, и ей казалось, что каждое утро, с каждым объятием он становится ещё красивей, чем накануне; сколько раз она сама, побеждённая в этот час жаждой побеждать и желанием принять роль исповедника, прижималась своим лбом ко лбу Ангела.
– Поговори со мной… ну скажи же… скажи мне… Но никакого признания не слетало с изогнутых губ и никаких других слов, кроме ворчливых или хмельных, перемежающихся с обращениями к ней: «Нунун» – прозвище, которое он дал ей ещё в раннем детстве и которое он сегодня бросал ей в момент экстаза, точно призыв на помощь.
– Повторяю тебе, это китаец или негр, – вновь признавалась она Анхиму де Бертельми и добавляла: – Ничего не могу тебе объяснить, – не особенно стремясь, а может, и не умея разобраться в смутном и вместе с тем отчётливом впечатлении, что они с Ангелом разговаривают на разных языках.
Сентябрь близился к концу, когда они наконец вернулись в Париж. Ангел сейчас же отправился в Нёйи «эпатировать» госпожу Пелу. Он размахивал стульями, разбивал орехи ударом кулака, вскакивал на бильярдный стол и изображал из себя ковбоя во дворе, гоняясь за испуганными сторожевыми псами.