Только дом погрузился во тьму, как тут же вспыхнул красным огнем. Произошло все это очень быстро. Лампа, видно, лопнула, и горящий керосин расплескался во все стороны. Вспыхнуло красное пламя, повалил черный дым, и я увидел, как Филомин, шатаясь, выбежал из дому, прикрывая лицо руками. Трудно передать, как в мгновение ока дом превратился в пылающий костер. Конечно, соломенная крыша свое дело сделала. Я кричал в панике: Катриона! Катриона! и бросился бежать. И расстояние-то было плевое, а мне казалось, что я никогда не добегу. И какими словами только я не ругал его! Убрался преспокойно и ни об Олив, ни о маленьких даже и не вспомнил! Ты слышишь? Укладывается это у тебя в голове? Можешь ты поверить, что так люди поступают? Я бежал и орал во все горло, сзывал соседей.

Я увидел, как в дверях, в дыму и в огне, показалась Олив. Она несла на руках братишку. Я по размеру догадался. Он был завернут в одеяло. Она положила его на землю. Я закричал: нет, нет, Олив нет! Но она даже внимания на меня не обратила! Она повернулась и пошла обратно в дом. О господи молился я, выведи ее оттуда!

Филомин вырос передо мной. Он протягивал руки. Да что же это, господи боже мой, кричал он. Домик-то мой, домик мой бедный! Я его на бегу раз стукнул, не мог удержаться. Он от меня отлетел. Из дверей рвалось пламя. Я его и не почувствовал даже. Я кинулся вправо. Она была у двери в спальню — тащила сестренку, согнувшись в три погибели под ее тяжестью. Я сгреб их обеих в охапку, повернулся и бросился вот из дому.

Огонь гнался за мной по пятам. Ревел у меня за спиной. Крыша с треском рухнула. Катриона была уже тут. Она отнесла мальчика подальше, куда не доставал жар. Со всех сторон сбегались люди. Филомин был тут же. Он тыкался от одного к другому со своими причитаниями. Маленькая Присцилла была жива и невредима. Она плакала. Одеяло на ней тлело. Я кинул его прочь. Катриона взяла ее. Присцилла была молодцом. На ней не было ни одного ожога. Она просто со страха плакала. Я взял Олив на руки и пошел с ней в сторону дороги. Тут уже толпился народ. Глаза Олив были закрыты. Она чуть постанывала. Я загасил ей волосы. Они не загорелись по-настоящему, потому что были заплетены в косички, только там и сям обгорели выбившиеся пряди. Руки и ноги у нее были какие-то беловатые. Катриона укутала ее в одеяло. Неси ее домой, сказала Катриона. Я понес. По дороге я сказал кому-то из мужчин: беги на почту. Пусть спросят доктора, что делать. И миссис Фирти позови. А на почте у нас не так давно установили что-то вроде радиотелефона. Иногда он работал, иногда нет — смотря по погоде.

Филомин метался, как курица с отрубленной головой. Ох, что мне теперь делать, что мне делать? твердил он. Посмотрел я на него и подумал: да неужели же человек может до такого дойти, чтоб только о себе и помнить?! Посмотрел на него, потом на Катриону. А она на меня, не на него смотрела. Один только миг и смотрела она на меня. Но душу мне как огнем опалила. Понял я в этот миг, что Филомин — даже Филомин — и тот лучше меня. И кто я такой, чтоб его судить? Только ты не пойми так, что я это у нее в глазах прочитал. Вовсе нет.

Пришла миссис Фирти. Мы Олив на свою кровать уложили. От доктора с материка пришли указания — сработал все-таки телефон. Видно, в воздухе не было помех. Сделайте то-то и то-то, а потом везите ее сюда. Уж не знаю что — порошком каким-то присыпать ей ноги и руки; забинтовать поплотнее, чтобы воздух не проходил. Я оставил их, побежал готовить лодку. На душе у меня страсть что творилось. Я так зубами скрипел, что они у меня чудом целы остались. У меня руки чесались Филомина в лепешку расшибить. С лодкой я быстро управился. Дул ровный ветер, устойчиво с северо-востока, как раз что нам надо. Доктор будет ждать на пристани, так передали оттуда. Все будет наготове.

Катриона принесла на руках Олив. Я поеду, сказала она. Я не стал возражать. Мы уселись в лодку и отчалили, и на пристань нас провожать вышел чуть ли не весь поселок. Луна только всходила, огромная, как мир.

Девочка тихонько стонала. Плоха она? спросил я. Как ты думаешь, очень она плоха? Не знаю, сказала Катриона. По-моему, обгорела она сильно. О господи! сказал я и стукнул кулаком о борт лодки. Ты что это? спросила Катриона. Я не ответил. Девочка заговорила: миссис Фьюри, миссис Фьюри! Ты чего, Олив? сказала Катриона. А дети целы? Целехоньки, сказала Катриона, будто и в пожаре не были. Слава тебе, господи, сказала Олив. Лампа у нас со стены сорвалась, сказала она. Лампа сорвалась со стены. И напугалась же я! Нет! хотел было я крикнуть, но не крикнул. Смолчал. А как папочка? Папочка-то как? И он тоже, цел, сказала Катриона. Только о тебе очень убивается. А мы куда едем? спросила она. К доктору, сказала Катриона. Он ожоги твои полечит. Ой, как больно сейчас! сказала она. Я видел, что она вся дрожит. А вечер был вовсе не холодный. Теперь уж скоро приедем, сказала Катриона. Там тебе полегчает.

Они опять замолчали. Ничего не слышно, только вода плещет да парусный блок поскрипывает. При свете луны мне лицо ее было видно. Ожогом его не тронуло, только белое оно было, как полотно, и кривилось от боли. Но глаза были ясные — испуга в них не было. Ой, какая луна красивая! сказав она. И большая какая! Полнолунье сегодня, ответила Катриона. Она как фонарь висит, дорогу нам освещает, сказала Олив. Совсем золотая.

Я взглянул на луну. Она была яркая, как нарисованная, и море вокруг нас расцвечивала; мелкая рябь на воде так и искрилась.

Вы такие добрые, миссис Фьюри, сказала она потом. Когда я вернусь, я вам перчатки свяжу. У меня перчатки хорошо получаются. Спасибо, Олив, сказала Катриона. А вы за детьми присмотрите? Присмотрю, конечно. И папочке поможете? Мужчины ведь по хозяйству ничего не умеют. Правда ведь? Это уж как есть, сказала Катриона. Я за ним пригляжу. Девочка вздохнула и тихонько застонала. Теперь у меня душа больше уж ничего не принимала. Будто я насмерть окоченел.

Нам уже были видны огни на материке. Там на пристани собрался народ. Доктор принял ее бережно. Он внес ее в дом. Мы остались ждать. На душе у меня было погано. Я чувствовал себя, как репа, которую из земли выдернули. Наконец он к нам вышел. Плохи дела, сказал он. Я сам ее отвезу. «Скорую помощь» ждать не стоит — тут нельзя ни минуты терять. Что же в конце концов случилось? Отчего загорелся дом?

Катриона посмотрела на меня. Я почувствовал ее взгляд. Я знал, о чем она думает. Просто беда, как мне трудно было это сказать, но я все-таки сказал. Олив говорит, что лампа со стены сорвалась, сказал я. Так она говорит. Гвоздь расшатался. Чтоб его! выругался доктор. Ее вынесли из дома. Он, видно, дал ей чего-то принять. Лицо у нее было спокойное. Она перестала стонать. Ее устроили на заднем сиденье. Сестра села в машину рядом с доктором, и они осторожно поехали.

Мы пошли назад, к лодке. Спустились вниз по ступеням. Некоторое время я сидел, повесив голову. У меня сил не было поднять парус. Я знал, что Катриона смотрит на меня. Потом я почувствовал, как она тронула меня за руку. Легонько так коснулась рукой.

Поехали домой, Колмэйн, сказала Катриона. Поехали домой.

Я сначала повел лодку на веслах, и потом, выйдя из бухты, поднял парус.

Мне пришлось сделать не один галс и не два, прежде чем я сумел поставить лодку по ветру. До дому мы добирались долго. А я даже рад тому был. О чем мы говорили, уж и не помню почти. Я сказал: солдаты, говорю, медали на войне получают, а что полагается Олив за храбрость? Маленькой девочке с косичками? А она сказала: награда почище всяких медалей. Вот только не померла б.

У меня у самого это на уме было. У самого сердце кровью обливалось. Потом я успокоился немного. Не помрет, говорю, помяни мое слово. Такую крепость, как маленькая Олив, легко не спалишь. Вернется она.

Лампа со стены не сама сорвалась, сказала Катриона. Шустрая она у меня, Катриона. Ничто от нее не укроется. Я сначала промолчал.

Лампа сорвалась со стены, сказал я, подумав. Так ли, эдак ли, а сорвалась. И если это Олив говорит, значит так оно ей больше нравится.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: