По дороге в порт Кирилл зашел на почту и дал матери телеграмму. Подумал и написал письмо. Он просил мать не волноваться и обещал привезти ей амбры или, на худой конец, китового уса. А может, и скелет кита, если он влезет в чемодан. Кирилл знал, что мать, как всегда, расстроится, и ему хотелось хоть шутками поддержать ее.
На пирсе он сел на штабель желтых отсыревших досок и стал ждать катер.
Дул теплый ветер. Сильно пахло вешней сырой водой. Кирилл смотрел на море, умиротворенно плескавшееся вокруг. Оно ждало его, впереди, и ему еще нечего было вспоминать о нем. Здесь же, на этих ветреных и туманных островах, он оставлял частицу самого себя. Здесь оставался Побережный, их ворчун шеф, толстый пожилой человек, который, не раздумывая, мог прыгнуть за борт за мешком с газетами. Здесь оставался Женька. Неудавшийся студент, любитель всяких теорий, отчаянно смелый эпикуреец с желтыми, как зеницы льва, глазами.
Женька не прав. Нельзя сочинять себе биографию. Можно выбирать то или другое, но придумывать жизнь нельзя. И не комплексы гонят их из дому. Мир безграничен, по познаваем. И только через него можно познать самих себя. Это аксиома.
Все было как будто правильно, но что-то тревожило Кирилла. Какое-то беспокойство, как червяк, затаилось внутри. Ему должно было быть объяснение, это Кирилл знал по опыту. Нужно только найти причину.
Кирилл медленно прошелся по пирсу. Вытащил сигарету. Остановился. Мысль, пришедшая ему в голову, была простой и все объясняющей: ему нельзя уходить в море. Во всяком случае, сейчас. По отношению к Женьке и Побережному это будет предательством. Полгода, всю жестокую курильскую зиму, они жили вместе. Возили почту. Тонули и замерзали. И сейчас, когда Женька еще не поправился и Побережный остался, по сути, один, он собирается дать тягу. Его, оказывается, больше всего интересуют киты. Моби Дики и Левиафаны! Он жить не может без них!
Кирилл смял сигарету, вытащил другую. А как же начальник отдела кадров? Документы, которые он сдал? Эх, да черт с ними, с документами! Он же на всех перекрестках кричит, что надо оставаться самим собой. Вот и оставайся самим собой, Кирилл Ануфриев, краснорубашечник! Оставайся! Китов всех не выловят, а начальник отдела кадров поймет, он, кажется, толковый малый…
Подошел катер. Кирилл прыгнул на палубу.
Быстро, как в тропиках, сгущалась темнота. Над морем загорались звезды. Поодиночке, парами, целыми скоплениями. Где-то среди них мчались над землей Гончие Псы.
Кирилл попробовал отыскать их. Но вид весеннего неба был неузнаваем. Мироздание меняло свой облик, и там, где должно было находиться созвездие, зияла черная пустота.
Наступала ночь сошествия Псов на Эттуланги, ночь, когда слабому лучше не ходить по этой земле.
1970 г.
ОДИН ДЕНЬ ИЮЛЯ
На рассвете капитана Фролова разбудил дежурный телефонист.
— Двадцать первый, товарищ капитан!
Позывной "двадцать первый" по кодовой таблице принадлежал командиру дивизии, он не мог звонить в такое время по пустякам, и Фролов поспешно подошел к аппарату.
— Восьмой слушает!
— Восьмой? — переспросили в трубке, и, против ожидания, Фролов услышал голос начальника штаба: — Срочно явитесь в штаб, восьмой! Повторяю: восьмому срочно прибыть в штаб!..
Резкий щелчок мембраны обозначил конец разговора.
Фролов положил трубку и, нагибаясь за сапогами, бросил через плечо:
— Морозова ко мне!
Положение командира отдельной батареи реактивных минометов резерва Главного командования обязывало Фролова ходить только с сопровождающим, и он во всех случаях, когда ему приходилось покидать батарею, брал с собой сержанта Морозова из разведвзвода. Сейчас Морозов спал в своем блиндаже, и телефонист как заведенный накручивал ручку телефона, дозваниваясь до разведчиков.
Обувшись и перепоясавшись ремнем, Фролов снял висевший над нарами автомат — он предпочитал его любому другому оружию, проверил, полностью ли набит диск, и снова вставил его на место, несильно, но точно ударив по нему ладонью.
Спросил нетерпеливо:
— Где Морозов?
— Доложили, что выходит, товарищ капитан, — извиняющимся тоном ответил телефонист.
Постоянно находясь в блиндаже, он хорошо изучил нрав комбата и по одной интонации распознавал, с какой ноги встал Фролов. Сейчас телефонист безошибочно определил, что комбат раздражен, и его извиняющийся тон был одной из нехитрых уловок, к которой он прибегал, чтобы хоть как-то погасить это раздражение.
— Долго выходит, — сказал Фролов, сознавая, что выглядит в глазах телефониста занудой и пилой, что ни в каком промедлении Морозов не виноват (человеку тоже собраться надо), что виной всему собственное настроение, усталость от бесконечных бессонных ночей, а главное — чувство острейшей тревоги за судьбу батареи.
Дивизия окружена, немцы атакуют непрерывно, а установки молчат — кончились снаряды. По сути, батарея стала обузой для дивизии, и если немцы прорвутся, выход один — взорвать установки.
Это было крайнее средство, и, как человек, не желающий идти на него и всеми силами оттягивающий роковой миг, Фролов в глубине души лелеял мысль, что все еще, может быть, обойдется, что дивизии удастся отбросить немцев и вырваться из кольца. Но как военный он отчетливо понимал беспочвенность таких мечтаний. Надеяться не на что. Дивизия обречена. Она продержится еще день, от силы два, потом немцы сомнут ее…
О том, что последует за этим, Фролову не хотелось думать. Каждый раз воображение рисовало ему одно и то же — груды искореженного металла, все, что останется от его установок, которые сейчас нужнее и дороже любого золота в мире, и эта картина вызывала у него приливы бессильной ярости, испытываемые человеком, не могущим что-либо изменить в сложившейся ситуации.
Еще более раздражаясь, Фролов перекинул автомат на грудь и вышел из блиндажа, ударив дверью кого-то, кто, видимо, намеревался войти в блиндаж.
Это был Морозов.
— Прибыл по вашему приказанию, товарищ капитан! — доложил сержант, сдерживая дыхание.
Он явно спешил на вызов, но не подчеркивал этого, как делали иные дошлые старослужащие, рассчитывавшие на похвалу от начальства, и Фролов, давно отметивший Морозова среди других разведчиков, и сейчас по достоинству оценил его непредрасположенность к показухе и готовность к немедленным действиям.
— В штадив, — коротко сказал Фролов и быстро пошел по ходу сообщения.
В штабном блиндаже Фролова ожидали трое: командир дивизии полковник Игнатьев, комиссар Рекемчук и начальник штаба подполковник Минин. Сидя за дощатым столом, они разглядывали разложенную на нем карту и о чем-то переговаривались вполголоса. На краю стола стоял графин с водой и пепельница, сделанная из обрезка снарядной гильзы и доверху наполненная окурками — по-видимому, и комдив и его помощники просидели за столом всю ночь. Об этом свидетельствовал и прокуренный насквозь воздух блиндажа, в котором тускло горели две коптилки.
— Садитесь, капитан, — сказал командир дивизии, указывая на снарядный ящик, заменявший стул. Вытащив очередную папиросу, он прикурил от коптилки и несколько раз глубоко затянулся.
— Положение серьезное, капитан. Немцы с часу на час начнут атаку, и надо безотлагательно решить, что делать с батареей, если противник прорвет наши позиции. Не скрою: такое может случиться. Дивизия обескровлена. У нас едва наберется три тысячи бойцов, в то время как у немцев втрое больше солдат, а главное — у них танки. Конечно, мы выдвинули на танкоопасные направления истребительную артиллерию и минировали подходы, но — танки есть танки. Поэтому вам следует подготовить батарею к взрыву. Я сообщил в штаб армии о нашем положении. Командующий просит продержаться хотя бы полдня. Обещает помочь, но, откровенно говоря, я не вижу, что здесь можно сделать. Что-бы деблокировать нас, нужна по крайней мере еще дивизия.