— Шесть часов без остановки и всего сорок?
— Дальше и не то еще будет, старлей. Сейчас еще собаки свежие, а устанут — как бы нам не пришлось их тащить. Так что не торопись, тише едешь — дальше будешь. Скоро распадок, там и заночуем.
— А если без ночевки? Ты что, устал?
— Не во мне дело. Говорю же — собаки. Если гнать, как ты хочешь, загоним на третий день. А тогда что?
— Зато километров триста отмахаем.
— А остальные двести?
— На лыжах пойдем. На кой черт тогда лыжи взяли?
— На лыжах! Валяй, иди, если ты такой храбрый. А взяли на крайний случай, если что, все не пешком.
— Ладно, — сказал Кострюков, — ты каюр, тебе и карты в руки. Делай как хочешь, но довези.
Распадок даже в темноте полярных сумерек казался еще более темной ямой, у которой нет дна, входом в некий неизвестный мир, где перестают действовать земные законы. Но в распадке было тише, и это уже было хорошо. Выбрав место поровней, Андрей остановил нарты. Собаки, почуявшие отдых, тотчас легли, свернувшись калачиками и тесно прижавшись друг к другу.
— Видал? — кивнул на них Андрей. — А ты говоришь, зачем отдыхать. Да они ухайдакались, что твои ломовики. Им сейчас не то что пеммикана — мяса не нужно. Вот отдышатся, тогда покормлю.
Палатку поставили быстро. Расстелили спальные мешки, развели примус. Когда стало тепло, сняли полушубки, оставшись в свитерах и ватных брюках. Вытащив из рюкзака алюминиевый чайник, Андрей попросил:
— Не в службу, а в дружбу, старлей: сходи за снегом, чаек сварганим. А я пока ужин соображу.
Когда Кострюков вернулся, «стол» уже был накрыт: на куске брезента стояла банка тушенки, лежали сухари. Подкачав примус, Андрей спросил:
— Строганину пробовал когда?
— Не приходилось.
— Сейчас угощу. — Андрей покопался в рюкзаке и достал крупную рыбину. — Чир, — сказал он. — Лучшая рыбка для строганины. Можно, конечно, и нельму, но чир пожирнее.
Он поднес рыбину к огню и с минуту вертел ее над пламенем. Когда кожа немного оттаяла, Андрей содрал ее и стал строгать чира ножом. Нежное мясо, завиваясь как стружка, падало на брезент, образуя горку.
— Ну вот и готово. Поспеет чайник, поедим за милую душу.
Чира ели, макая стружки в соль, заедая сухарями и запивая крепко заваренным чаем.
— Теперь и покурить не грех, — сказал Андрей, когда они съели и выпили все. — Скрутим по «гвоздику», старлей?
— Зачем крутить, у меня папиросы есть. — Кострюков достал из кармана брюк пачку «Норда».
Андрей взял папиросу, понюхал.
— Сто лет не пробовал, махрой в основном пробавляюсь.
— Давно зимуешь?
— Пятый год.
— А до этого?
— На промысловой шхуне ходил, матросом. Тюленей в Белом море били. — Чего ж ушел? Тяжело?
— Не в этом дело. Я с малолетства на тяжелых работах, привык. Шкуры нюхать надоело. Знаешь, как пахнут тюленьи шкуры да еще лежалые? От одного запаха горькую запьешь.
— В штабе говорили, ты из поморов?
— Точно. Все Старостины всегда были поморами. Из-под Мезени мы. Всю жизнь ходил за рыбой да в зверобойку, за морским зверем, стало быть. Я вот с десяти лет на промыслах. Считай, шестнадцать лет уже отгрохал.
— Шестнадцать? Выходит, тебе двадцать шесть?
— В декабре стукнет.
— А мне в июле было. Годки мы с тобой.
— Ну! А на вид ты старше, старлей. Я думал, за тридцать тебе. Серьезный уж ты очень.
Кострюков усмехнулся:
— Ты, Старостин, тюленей ловил да рыбу, а я всю жизнь мразь всякую. Есть разница? Вот мы сейчас толкуем с тобой, а тот, на станции, свое дело делает. А до него нужно еще добраться и взять. Будешь серьезным.
— Доберемся, старлей. — Андрей загасил окурок. — Ладно, ты давай спи, а я пойду собак покормлю.
Вторая ночь застала их на ровном плато, где ветер гулял как хотел. Палатку поставили с трудом, а когда залезли в нее, Кострюков понял, что ночлег не сулит настоящего отдыха: от наскоков ветра палатка ходила ходуном, казалось, ее вот-вот поднимет на воздух.
— Худо-бедно, а сотню километров отгрохали, — сказал Андрей.
— Мало, — отозвался Кострюков.
— Ну, заладил: мало, мало! Ты Николе-угоднику молись, чтоб хоть так то было. Собаки хромать уже начали, снег-то не слежался еще, а внизу камни, дерут лапы собаки. Как бы не пришлось дневку устраивать, понял? Ты лучше скажи, ты человек военный и должен знать, как там, в Сталинграде?
— Плохо в Сталинграде, Старостин.
— Сдадим?
— Ты где-нибудь в другом месте это не скажи.
— Так говоришь: плохо.
— Ну и что? В Сталинграде Чуйков. А ты знаешь, кто такой Чуйков?
— Генерал.
— «Генерал»! Чуйков — это боец. Он у Чапаева еще воевал. Да он землю будет грызть, а Сталинград не отдаст.
— В газетах когда еще писали — бои на Тракторном идут.
— Идут. Ну и что? Тракторный — это еще не Сталинград.
— А ты сам-то был на фронте, старлей?
— Был. Я, Старостин, перед войной в погранвойсках служил. В Перемышле, на самой границе. Там и первый бой принял. А потом отступал. Не драпал — отступал. С боями. Что ни день — бой. И окружали нас, и танками давили, и листовками переманивали. Пока прорвались к своим, всякого навидался.
— А потом?
— А потом в СМЕРШ направили. Знаешь, что такое СМЕРШ?
— Смерть шпионам.
— Точно. Почище фронта, я тебе скажу.
— А меня вот не берут на фронт, старлей. Броня, мать ее за ногу!
— Все правильно, Старостин. Если всех на фронт, кто в тылу дела будет делать? И чтоб ты охолонул со своим фронтом, скажу: неизвестно еще, как у нас все обернется. Может, вместо дырки для ордена другую схлопочешь.
— Ну уж…
— Вот тебе и ну уж! — неожиданно зло сказал Кострюков. — Ты все думаешь, мы в бирюльки играть едем? Предупреждаю: выкинь это из головы, иначе я отправлю тебя назад к чертовой матери!
— Злой ты, старлей. Ну чего взбеленился?
— Я злой, а ты теленок. «Ну уж!» На что надеешься? На силу думаешь, если бугай, так все нипочем? И на твою силу есть кое-что с винтом.
Дальнейшего разговора не получилось. Погасив примус, они влезли в мешки, и скоро до Кострюкова донеслось безмятежное посапывание: Андрей спал, как ни в чем ни бывало.
«Как есть бугай, — подумал Кострюков. — Буйвол толстокожий. Хоть кол на голове теши, знай свое долдонит…»
Утром четвертого дня, осмотрев собак, Андрей сказал:
— Баста, старлей, хочешь не хочешь, а надо делать дневку. Не сделаем — собаки совсем обезножат.
У Кострюкова вмиг испортилось настроение. Конечно, он помнил предупреждение Андрея, что, может быть, придется дать собакам роздых, но в душе надеялся, что до этого дело не дойдет.
— А может, потихоньку-полегоньку пошлепаем? Сколько проедем, столько и проедем. Все лучше, чем ничего.
Не говоря ни слова, Андрей вышел из палатки и через минуту вернулся, ведя за собой собаку. Опрокинув ее на спину, пальцем поманил Кострюкова:
— Гляди.
То, что увидел Кострюков, окончательно разбило все его надежды: лапы собаки были иссечены до крови, как будто ее только что провели по битому стеклу.
— За день все равно все заживет, — сказал Кострюков.
— Не заживет. А подсохнуть — подсохнет.
Что тут было говорить? Три дня, проведенные в дороге, начисто развеяли иллюзии Кострюкова относительно того, что можно обойтись без собак, идти на лыжах. Какие лыжи, когда ветер валит с ног и в двух шагах ничего не видно! Того и гляди свалишься с какого-нибудь обрыва и свернешь шею. Собаки — те хоть чуют, если впереди что-то не то. Так что придется загорать, пропади все пропадом.
К вечеру стало как будто стихать. Не веря себе, Кострюков высунул голову из мешка и прислушался. Гудит. Но уже не так, в этом он мог поклясться. Он толкнул Андрея:
— Слышь, Старостин! Ветер, никак, стихает!
— А что ему делать, — отозвался Андрей. — Ветер, старлей, тоже не железный. Только ты шибко не радуйся, стихнет ветер, мороз ударит, это уже закон.