— Честному мужу честен и поклон, — по обыкновению не полез за словом в карман Огарий. — Больше почет, больше и хлопот.
— Чую, зело смирен ты, молодец, — смекнув, что Огарий не даст себя в обиду, подшутил Кузьма.
— Ой, смирен, яко козел на привязи. Ибо испытано: аща обрящеши смирение, одолееши мудрость.
Колючий человечек явно настаивал на уважительности к себе и заведомо пресекал всякие попытки пренебречь им. Кузьме не надо было больше испытывать его, он оценил гордеца и уже одобрительно глянул на Огария, не вступая с ним в досужую перепалку. Да и заботили его свои думы.
— Давно вы оставили князя?
— Дмитрия-то Михайловича? Да-авненько, — протянул Фотинка. — Еще о ту пору, как привезли его изранена в Троицку лавру на попечение мнихам-травникам? Князь, чуть отудобев, сам отпустил нас: идите, мол, нужды нет, не воевать, мол, уж мне, калеке…
— Гораздо поранен?
— Не мог головы поднять, тряслася у него голова. Черной ночью немочью занедужил. Да вот слыхали намеднись мы: полегчало будто ему.
— Где ж он ныне?
— В именьице своем Мугрееве, рукой подать отсель…
Не дав им договорить, во двор влетела растрепанная баба, бухнулась на колени перед Кузьмой.
— Родимец, выручи ради Бога!
— Приключил ось-то что?
— Коровушка моя…
— Ну, Матрена, с коровушкой опосля. Недосуг, вишь, мне.
— Побойся Бога — недосуг! Коровушка моя…
— Ладно, — сдался Кузьма, видя, что не отделаться ему от бабы. — Сказывай.
Баба мигом успокоилась, поднялась с колен, поправила сбившийся плат на голове.
— Минич, ты, чай, лучше мово в скотине разумешь. Купила я коровушку, поить принялась. А она, бездонная, пьет и пьет, две бадьи уж выхлестала — мало. Не порчена ли? Купила-то не на торгу, у проходящих мужиков. Боле рубля отдала да еще едова всякого в придачу…
— Вволю пьет, в охотку?
— В охотку, в охотку.
— Пошто ж ты сполох учиняешь? Радуйся. Корова ежели пьет в охотку — удоиста. Верная примета.
— Бог тебя не обойдет милостью, Минич. Перва сметанка твоя!..
— Иди, иди, люди у меня, — строго сказал Кузьма.
Бабу только и видели. Огарий ее преминул уколоть Фотинку.
— Коровушка сия не родня ли ти?
— Отвяжися, бес! — отдернулся от него Фотинка и, густо покраснев, спросил Кузьму: — Дядя, Настенка-то, что в межах с тобой, чья она?
— Нова оказия! — вздернул брови Кузьма. — Наш пострел везде поспел… Сирота Настена-то, у бобыля Гаврюхи приемно ютится. Смотри, не вздумай забижать ее, Фотин! Мне Настена будто дочь родна.
С крыльца уже подзывала заждавшаяся Татьяна Семеновна:
— Робятушки, пожалуйте к столу.
— Ступайте, ступайте, — поторопил их Кузьма. — Хозяйка у меня строга, другой раз кликать не станет. А я скоро вслед за вами, приберу вот малость. После дотолкуем…
И Кузьма, глубоко задумавшись, взялся за вилы.
Всяк в то тихое предвечерье помышлял о своем. У кого мысли были легкие, как у Фотинки, а у кого опасные, докучливые, теребливые, с далеким заглядом. Совсем вблизи от мининского подворья стряпчий Иван Биркин холодными ласканиями домогался у радушной вдовицы денег на тайную поездку к Пожарскому. А в острожном узилище потаенный сиделец состарившийся католик отец Мело с непреходящим упорством думал о побеге. Всяк ждал своего часа.
Глава четвертая
Год 1611. Первоосенье. (Нижний Новгород. Арзамас. Мугреево)
Земщину ввел на Руси Иван Грозный. Отменив кормленщиков. И не великое ликование по случаю долгожданной победы над упрямой Казанью побудило его к тому, как говаривали некоторые, а нужда неотложная, вящая. Государева казна требовала на укрепление войска прибытка надежного и полного. Насылаемые же из Москвы по городам наместники и волостели, попеременно управлявшие отданными им на кормление землями, помышляли только о своей выгоде и так распоясывались, что черный люд терпел от них не меньше, чем в давние лета от ордынского ига. Верные холопы управителей — тиуны да праветчики — почем зря драли с людишек три шкуры, множа поборы и творя неправый суд. Тяжбам и жалобам не было краю. Царь, тогда еще внимавший по молодости советам своих хитромудрых наставителей, единым махом разрубил тугой гордиев узел. Он замерил самовольные наместничьи обложения государевым оброком, указал собирать его земскому миру, для чего повелел «во всех городех и волостех учинити старост излюбленных».
Однако царево благо мало утешило тяглецов. Повинности были все те же, только за них под строгим надзором и опекой государевых приказных и воеводских властей стали нести ответ сами тяглецы, связанные круговой порукой земской общины во всех посадах, станах, волостях и слободах. Оттого избираемый ка сходах «излюбленный» староста оказался прямым посредником между земским миром и властями.
Как и в других русских городах, у старосты посада в Нижнем было больше хлопот, чем почета. Ему безвозмездно приходилось тащить тяжеленную мирскую ношу. Староста собирал тягло, вел учет приходам и расходам, заботился о достаточном харче для воеводского двора, наполнял подможную коробью на земские нужды, а помимо того дозирал за благоустроением на торгу и посаде, налаживал пожарный надзор, ходатайствовал по мирским челобитным, отряжал людей на общинные работы, вызнавал неплательщиков и недоимщиков, пресекал татьбу и драки, искоренял скрытное корчмщиничество, пособлял сыску беглых, устраивая с приставами и понятыми подворные обходы, а при надобности выставляя на ночь палочные караулы. Словом, лямка у старосты была туже некуда.
Бывали случаи, что старосты оказывались лихими мздоимцами и вымогателями, ухитряясь поживиться за мирской счет. Либо же, напротив, забрасывали за недосугом свое хозяйство, доплачивали недоимки из своей мошны и разорялись вчистую. Второе случалось чаще. И потому земский мир старался выбирать в старосты мало того что пристойною, честною, обходительного и всеми почитаемого человека, но и сметливого, бережливого, оборотистого и грамотною рачителя с достатком, умеющего постоять за других, как за себя. Мир не хотел покладистого угодника — спесивец ему тоже был не нужен, не почиталась набожная смиренность — и буяна никто не желал, не подходил молчун-угрюмец — не был мил и удалец-гуляка. Ценился нрав добрый, ровный да остойчивый. Почитался такой верховод, чтоб на чужое не зарился, но и своим не поступался.
Привередлив, разборчив был мир, зато многого стоило его доверие: ежели какая поруха или немилость — вызволит, стеной за своею избранника встанет, перед самим воеводой не склонится, И хоть невмоготу порой приходилось старосте честно блюсти все обычаи да наказы, отстаивать мирские права перед властями, однако голову высоко держал, всегда помнил: дорога оказанная ему честь.
На Нижнем посаде старост провозглашали только из торговых людей, ибо торгом держался посад, а потому и вести дела торговым людям тут было сподручнее. Кто более расторопен, сведущ и надежен, как не они? У купца вовсе не дармовой почет.
По всей Руси славились купеческие имена. В народе знали, что торговля — промысел куда как рисковый и под силу он зело умелым да тороватым. Иным же и тщиться нечего — в ущерб выйдет. Купец, толкуют, что стрелец: попал — так с полем, а не попал — так заряд пропал! Без смекалки и хватки купцу шагу не ступить. И повсюду он в первых людях.
Не зря самые проворные из купцов в чужих землях миротворствовали допрежь именитых посольств. Кому не памятен, к слову, почтенный тверской землепроходец Афанасий Никитин? От нижегородских причалов пролег путь его суденышек в далекую сказочную Индию. Куда ни поверни лик — во все стороны хаживали русские торговые люди. Чуть ли не на самом краю света зарубки оставляли, ими вон и запредельная Мангазея ставлена. Не родовитость купца поднимала — благодетельство. И всяк слышал, как торговые люди честью дорожат, как промеж себя рассуждают, что правда, мол, — кус купленный, а неправда — краденый. Ежели кто нечист на руку — позора не избежит, суда мирского не минует, а где позор — там разор да изгнание прочим мошенникам в науку. В скученных же посадах всяк человек, словно на длани. И о всяком тут ведают не с чужих слов. Что же говорить о нижегородском торге, где люди раскланиваются друг с другом чуть ли не ежедень! Тут уж со старостой промашек никак не могло быть. А посему всякий раз выбор падал на самого достойного из лучших людей.