В Лондоне, на улице, я нос к носу сталкиваюсь с директором моего института, а я был там членом парткома, мы часто ссорились, он вечно стукался об меня, как о камень.
Кстати, узнал я директора в Лондоне, как и всех русских узнавал за границей, по заду, прошу простить за натурализм, но, как говорится, из песни слова не выбросишь.
Он, между прочим, видит, что я одет не как посольские работники, и, умница, отвернулся! Впрочем, может, ему просто противно было со мной разговаривать, если он вспомнил, как мы ругались: еще не хватает, мол, в Лондоне об этого типа (об меня, значит) стукаться!
И так случилось, что буквально месяца через два встречаемся уже в Москве и вновь на улице, и опять нос к носу, — надо же! Я был в Москве в составе британской торговой делегации.
Говорю директору:
— Здравствуйте!
Нет, не так говорю, а так:
— Здра-а-а-а-вствуйте!
И он мне в той же развязной тональности:
— Здра-а-а-вствуйте! Ну-с, где работаем?
— Во Вьетнаме, — отвечаю я, не моргнув глазом.
— Что-то слабо загорели, а там солнце.
— У меня, — говорю, — гипертония, загорать врачи не рекомендуют, я больше в тени.
— Оно и видно, — говорит директор, — ну-ну!
Отступление автора
К рассказу Конона Молодыя я решил добавить эпизод из рассказанного мне Р.И. Абелем. Далее приводятся его слова.
«В начале 20-х годов я оказался в числе тех, из кого состоял первый (мы всегда добавляли: славный и легендарный!) выпуск нашей разведшколы. Не исключаю, что я вообще был первым советским разведчиком, заброшенным за границу. А учили нас, между прочим, четыре года — по полной программе, без торопливости.
Что касается заброса, то он осуществлялся в ту пору проще простого: мне сделали документы, посадили в поезд, который шел из Москвы в Польшу, а в Варшаве я, не выходя из здания вокзала, пересел на поезд Варшава — Гамбург, который и был местом моего назначения.
Цель: найти в Германии старую русскую агентуру, работавшую еще на царя-батюшку и затаившуюся после революции в ожидании «дальнейших инструкций». Вот я и вез эти «инструкции» в надежде склонить их работать на молодую Советскую республику.
Идея была неплохая, но и не легкая, как может показаться кому-нибудь с первого взгляда. У меня было с десяток явок, а остальные пятьсот с лишним адресов мне должны были подослать из Москвы, если я смогу закрепиться на «плацдарме»; пусть вас не удивляют такие могучие цифры агентуры, русская разведка всегда брала количеством, это общеизвестно. На «качество» мы перешли только после революции, и то вынужденно: нужны годы, чтобы готовить разведчиков, поскольку эта работа все-таки «штучная» — стало быть, лучше меньше, да лучше!
Итак, Гамбург. Замечу, что я прекрасно владел немецким языком, даже несколькими его диалектами, отлично знал город с его достопримечательностями и расположением улиц, имел довольно приличную легенду, — что еще надо?
Был 1924 год. С вокзальной площади, добравшись до нее без приключений, я сразу направился по первому адресу, выбирая кратчайший путь: одной «знакомой» улицей вышел к порту, другой свернул к ратуше, и вот я в тихом и чистеньком переулке, где должен жить мой первый «клиент». Тут-то и произошло то, из-за чего я, собственно, открыл рот.
Представьте: раннее утро. Ни души. Иду по сонному переулку, высматриваю нужный мне номер дома. Навстречу движется издали какой-то человек в кожаной кепке с большим козырьком, эта кепка — единственное, что я запомнил.
Вдруг, поравнявшись со мной, он меня спрашивает:
— Слушай, ты не знаешь, где тут можно поссать?
— Чего?!
Он повторяет вопрос.
— Да зайди, — говорю, — хоть в ту или эту подворотню.
Он исчезает в подворотне, и только тогда я понимаю, что он спросил меня по-русски, и я по-рус-ски же ему ответил!
Ну, думаю, все: провал. И это называется первый советский шпион! Окончил с похвальной грамотой! И — всего полчаса в Гамбурге!
Возвращаюсь на вокзальную площадь, сажусь на скамеечку, ставлю у ног чемодан и жду, как вы понимаете, ареста.
Пять часов ждал. Не дождался… До сих пор не знаю, кто был этот, в кожаной кепке, и вообще, что случилось: вариантов так много, что ломать голову нет никакого смысла.
У меня был знакомый еврей-закройщик, уроженец Западной Белоруссии, я шил у него костюм. Так он, говорит, хотел писать «бумагу в правительство» по поводу ширины брюк (тогда была мода на матросские клеши), а то, говорит, учат у нас где-нибудь «людей на шпионов», потом отправляют куда-нибудь «у Лондон с парашютом», и через десять минут после приземления их «берут»!
— Почему? — спрашивал и сам отвечал: — Бруки!
Вот и я мучаюсь: вдруг это не случайность, а он по «брукам» узнал во мне русского?
Судьба
Жил-был молодой человек, назову его Федором. Меня друзья в детстве иногда Костей звали, его вполне могли называть Федей. И вдруг — война. Прибавив себе год, Федя идет добровольцем. Воюет.
И так как у него на немецкий язык талант, его слегка учат «кое-чему» и зимой 1943 года забрасывают в лагерь немецких военнопленных под Тулу. Как немца. С легендой: родители, мол, погибли в Кёльне во время налета «союзников» (этих родителей наша разведка действительно «имела», их единственный сын Франц пропал на Восточном фронте. Федя этим Францем и стал — со всеми его документами, биографией и даже невестой, оставшейся в Кёльне).
Потом лагерь из-под Тулы нарочно переводят поближе к переднему краю, в Белоруссию, мы наступаем, уже 1944 год. Тут Феде-Францу с двумя пленными, один из которых офицер-абверовец, делают побег.
С трудом опережая наши наступающие части, троица успевает добежать до Германии раньше нас. Там Федя связывается с верными людьми из антифашистского подполья, с помощью которых получает новые и совсем уже настоящие документы на имя Франца, выправленные не в штабе армии «старшиной — золотые руки» по имени Гавриил Фомич, умеющим классно переклеивать фотографии, а в «родной» канцелярии города Кёльна.
И вот он — чистый немец! К тому же «заслуженный», бежавший из русского плена вместе с офицером-абверовцем (третий беглец случайно гибнет в Восточной Пруссии, прямо на пороге собственного дома), но в Кёльн Феде никак нельзя: невеста!
А времени, чтобы Францу измениться до неузнаваемости, проходит еще маловато, хотя и ростом, и мастью, и возрастом Федя был почти Францем. Но почти это еще не все. Подумать только, случись рокировка в другую сторону, кто знает, немец Франц мог стать нашим Федором, и тогда он бы боялся ехать в Москву, где были у него «родственники» и, положим, «невеста».
Ну, ладно. Потом Феде приходится немного повоевать против нас, «защищая» Берлин, получить за заслуги штурмбаннфюрера (звание, равное нашему майору) и Железный крест. Впрочем, за те же, по сути, заслуги Федя и у нашего руководства получает награду и повышение в должности: молодец! В последний день войны, выполняя важное задание нашей армейской разведки, он едва не погиб.
«Домой» в Кёльн ему по-прежнему нельзя, а домой в Москву тоже рановато. А как родные его мама и папа? — спросите меня, пожалуйста. Страшно вымолвить, но им невозможно было пока сказать, что их сын жив, а уж чем и где занимается, и подавно: такова наша жизнь…
Вам не кажется странным, что я в таких подробностях знаю чужую судьбу? Не удивляйтесь, это, как и разная манера речи («под интеллигента», «под простака», «под характерного героя»), тоже элемент нашей профессии: чужие диалекты и биографии мы порой знаем лучше собственных.
Я знал одного русского, который в силу сложившихся жизненных обстоятельств стал курсантом, а потом и преподавателем американской разведшколы в Швейцарии, в Альпах. Он был из тех, которые мечутся, не могут твердо определиться, то есть лишены убеждений; как правило, это хороший народ, совестливый, но слабый и путаный, точнее сказать, запутавшийся.