Но и те, кто это заметили, и те, кто остались равнодушны к протоколу шествия, были подавлены торжественной и мрачной красотой происходящего: траурные звуки множества полковых оркестров, глухой рокот полковых барабанов, тяжкие удары литавр, слаженное пение нескольких сот дьяконов и церковных певчих, бряцание оружия и благовонный дым кадил… Непрерывный звон колоколов со всех церквей столицы через равные промежутки времени заглушался пушечной стрельбой. Эта стрельба производила очень сильное, угнетающее внечатление: с болверков Петропавловской крепости раздавались мерные, как удары огромного метронома, выстрелы «не многий вдруг, но един по другому, чрез минуту, разливая некий печальный ужас»5.
В маленькую церковь посреди недостроенного Петропавловского собора — второй яркий символ империи Петра — была допущена только знать и, по-современному говоря, «представители общественности» — горожане, купцы, иностранцы — во избежание вполне понятной в ограниченном пространстве давки. Церемония панихиды не была долгой, — как писал Феофан, это было «обычное по уставу погребальное последование», то есть процедура продолжительностью не более часа.
Во время панихиды Феофан произнес краткую, минут на десять, речь — «Слово на погребение Петра Великого», вошедшую в хрестоматии русского ораторского искусства. Именно она начинается впечатляющими до сих пор и памятными многим словами:
«Что се есть? До чего мы дожили, о Россияне? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем! Не мечтание ли се? Не сонное ли нам привидение? Ах, как истинная печаль! Ах, как известное наше злоключение! Виновник безчисленных благополучий наших и радостей, воскресивший аки из мертвых Россию и воздвигший в толикую силу и славу или паче — роджший и воспитавший, прямой сей Отечества своего отец, которому по его достоинству добрии российствии сынове безсмертну быти желали; по летам же и составу крепости многолетно еще жити имущего вси надеялися: противно и желанию и чаянию скончал жизнь!»6
Феофан, непревзойденный оратор своего времени, блестяще владел живым, доходчивым, звучным словом. Человек опытный, умный, обученный мастерству оратора по античным законам элоквенции, он сразу овладевал душами слушателей. Хорошо поставленный, громкий голос, точный жест, подкупающе искренняя интонация, учет всех тонких нюансов — обстановки, времени, темы — все это делало архиепископа Псковского подлинным волшебником слова.
И вот он начал свою речь. Она подчеркнуто коротка и проста — не время в этот скорбный час упражняться в элоквенции, не время цитировать труды святых отцов церкви и античных классиков, «растекаться мыслию по древу», — нужно сказать главное, затронуть самые тонкие струны души каждого стоящего в скорбной толпе человека. В «Краткой повести о смерти Петра Великого» он писал по этому поводу: «Краткое имел слово Феофан, архиепископ Псковский, отложив пространнейшее на иное время частию краткого ради времени и неудобнаго (надо полагать, что уже смеркалось, вероятно, было не ранее 5–6 часов вечера, и люди, проведшие весь день на ногах, изрядно устали. — Е. Α.), частию же опасаяся, дабы слез и печали словом не умножить, когда и так много вопля и стенания происходило».
Речь Феофана построена очень искусно. Учитывая, что Петр умер больше месяца назад и к этому печальному факту люди начали привыкать, он призывает их оглянуться, очнуться, осознать, ЧТО свершается в это мгновение, понять, что это не сон, не наваждение, а суровая воля Бога, призвавшего смертного на свой суд. Нельзя забывать, что сознательная жизнь большинства присутствующих на панихиде в основном прошла при царствовании Петра, — ведь он был царем долгих тридцать пять — да еще каких! — лет. И вот столь внезапный, трагический конец. Думаю, что голос Феофана тонул в плаче и стенаниях слушателей — людей более эмоциональных, чем мы, людей, которые могли падать в обморок от счастья, позора, горести, внезапно заболевать нервной горячкой.
Посмотрим, говорит оратор, кем был для нас Петр Великий, оценим его роль в нашей жизни и истории России. Он был ее непобедимым Самсоном, разорвавшим пасть шведскому льву, мужественным мореплавателем, подобным библейскому Иафету. Кроме того, он был ее мудрым законодателем, как Моисей, справедливым судьей, как Соломон. Наконец, он был, как византийский император Константин, реформатором церкви. Но и в этих ярких сравнениях Феофан знает меру — нет привычных античных аналогий с Александром Македонским или Цезарем. Образ задан — и достаточно: «простирати речи не допускает настоящая печаль и жалость».
Далее следует новый поворот — и речь достигает своего апофеоза. Феофан проводит ту мысль, что жизнь тем не менее идет и глубокое, безмерное горе противоречит живому, которое должно жить дальше, да и сам великий преобразователь делал все, чтобы Жизнь и Слава России продолжались. Оглянитесь, россияне, смахните слезы, призывает Феофан, ведь вокруг — творения его жизни ради жизни: чудный молодой город, доблестные полки его победоносной армии — все это существует. «Оставил нас, но не нищих и убогих: безмерное богатство силы и славы его, которое вышеименованными его делами означилося, при нас есть. Какову он Россию свою сделал, такова и будет: сделал добрым любимою, любима и будет, сделал врагам страшную, страшная и будет, сделал на весь мир славною, славная и быти не престанет. Оставил нам духовный, гражданския и воинския исправления. Убо, оставляя нас разрушением тела своего, дух свой оставил нам». Иначе говоря, «он умер, но дело его будет жить вечно».
И на этой эмоциональной волне Феофан произносит слова Похвалы, обращенные к стоящей у гроба вдове: «Наипаче же в своем в вечныя отечествии, не оставил нас сирых. Како бо весьма осиротелых нас наречем, когда Державное его наследие видим, прямого по нам помощника в жизни его, и подобонравного владетеля по смерти его. Тебе, всемилостивейшая и самодержавнейшая Государыня наша, великая Героиня, и Монархиня, и Матерь Всероссийская. Мир весь свидетель есть, что женская плоть не мешает тебе быти подобной Петру Великому».
Вероятно, в другое время и при других обстоятельствах последние слова вызвали бы чью-то циничную ухмылку (чему есть немало свидетельств в делах Тайной канцелярии), но сейчас это прозвучало к месту, ибо как бы предполагалось, что после смерти Петра к Екатерине — самому близкому ему человеку — перешли не только корона, престол, но и душевные достоинства, ум и энергия великого преобразователя России. В этом также содержится призыв к самой Екатерине быть достойной Петра и своего царственного жребия. Этот призыв тонко связан с сочувствием к горю этой женщины, хоронившей сразу и мужа, и дочь. Кончается речь традиционным призывом ко всем без различия сословиям еще теснее сплотиться вокруг трона, верностью и повиновением утешить «государыню и матерь вашу, утешайте и самих себя несумненным познанием, Петрова духа в Монархине вашей видяше, яко не весь Петр отшел от нас».
Здесь Феофан перечисляет членов осиротевшей царской фамилии, причем называет не имена, а степени родства членов семьи по отношению к Петру: «дщери, внуки, племянники», то есть не в том порядке, что был предусмотрен регламентом похоронного шествия. Дочери — это Анна и Елизавета, внуки — Петр и Наталья (отсутствовала по болезни), племянницы — Екатерина, Анна (ее тоже не было на похоронах) и Прасковья. Не думаю, что Феофан не знал официальной «расстановки» — протокол и до сих пор вещь строгая и обязательная, — все персоны перечислены именно в такой последовательности, скорее всего, не случайно: кто знает, что будет завтра, а архиепископ Псковский всегда думает о своем завтрашнем дне. В этом — весь Феофан, ловкий царедворец.
Церемония быстро заканчивается, гроб закрывают, возле него устанавливают круглосуточный караул, и темное, низкое небо Петербурга раскалывается от страшного грохота: «Из всего паки мелкаго оружия, такожде и из всех пушек крепости и в Адмиралтействе вдруг страшный трижды гром великий издан» 7.