Большие надежды светлейший возлагал на Андрея Ивановича Остермана, которого еще до кончины Екатерины назначил воспитателем Петра, прогнав неугодного и ненадежного Семена Маврина. Остерман, наоборот, казался ему надежным и послушным, и, когда мальчик оставался со своим воспитателем, Меншиков был спокоен — верный и боязливый Андрей Иванович не подведет! Увы! Андрей Иванович оказался смелее, чем думал светлейший. Заметив, как царь тяготится обществом Александра Даниловича, как не нравится ему его будущая жена, Остерман стал исподволь готовить мальчика к тому, чтобы он высвободился из-под власти Меншикова.

Возможно, подпольная работа Остермана, Ивана Долгорукого и стоявшего за его спиной клана Долгоруких продолжалась бы долго, если бы не серьезная болезнь светлейшего, которая началась внезапно в середине июля и продолжалась больше месяца. Александр Данилович был так плох, что даже написал духовную, политическое завещание и несколько писем влиятельным сановникам с просьбой не оставить в беде его семью.

Этих пяти-шести недель оказалось достаточно, чтобы будущий зять светлейшего глотнул свободы, сдружился с людьми, которые исполняли любое его желание и настраивали против властного опекуна. И первым среди них был князь Иван Долгорукий, гоф-юнкер Петра II. Он оказывал сильное влияние на мальчика, и, вероятно, зная это, Меншиков запутал его весной 1727 года в «деле» Толстого и Девьера, обвинив в противодействии браку Петра и Марии. По приговору императрицы Ивана было приказано «отлучить от двора и, унизя чином, написать в полевой команде», то есть отправить в полевую армию, так сказать, с глаз долой. И вот теперь князь Иван каким-то образом выплыл и появился возле Петра II. Надо полагать, что ничего хорошего о своем гонителе он рассказать царю не мог.

Когда Меншиков поправился, он застал уже новую ситуацию — царь явно избегал его. Но Александр Данилович, будто не чувствуя этого, продолжал жить, как жил раньше: в государственных делах и хлопотах по строительству своего загородного дворца в Ораниенбауме, куда он уехал 18 августа. Царь же перебрался в Петергоф. В Меншикове как будто что-то надломилось, — трудно поверить, чтобы он не понимал, что теряет инициативу, влияние на царя и дает тем самым своим врагам шанс свергнуть его, светлейшего князя. Ему, «полудержавному властелину», первейшему вельможе, перед которым совсем недавно все пресмыкались, не могло быть неясным, что если на его именины 30 августа в Ораниенбаум не приехал не только царь, но и виднейшие сановники, то дело действительно принимает серьезный оборот.

Но Меншиков увлечен достройкой и освящением своей церкви в Ораниенбауме, причем вновь как бы не заметил отсутствия при торжественном акте освящения приглашенного царя. 5 сентября светлейший вернулся в Петербург, еще через два дня приехал царь и демонстративно поселился не у него, а в Летнем дворце.

Это был формальный разрыв. Но Александр Данилович медлил, не предпринимая никаких решительных действий для собственного спасения. А врагам светлейшего следовало их ожидать — ведь они знали, с кем имеют дело, — именно Меншиков за четыре месяца до описываемых Событий совершил невероятное, коренным образом изменил ситуацию в свою пользу и, несмотря на сопротивление многих, вышел из борьбы победителем благодаря свойственным ему энергии, «пронырству», инициативе и нахрапистости. В сентябре же перед нами как бы другой человек — вялый и пассивный.

Нельзя сказать, что светлейший сидел сложа руки: он, прося содействия, писал письма сотоварищам по Совету, великой княжне Наталье, виделся с царем, в том числе и накануне своего крушения. Но тем не менее его как будто подменили. 6 сентября — до опалы оставалось всего два дня — Меншиков, просидев в Совете полтора часа, «изволил выехать и, объехав кругом своего саду, прибыл в дом свой в 12 часу». Читаешь эти строки из «Повседневных записок» и думаешь: «Какой еще сад?! Все созданное им трещит и рушится, а он осматривает осенний сад!»

А вот одна из последних записей от 8 сентября: «В 8 день, в пяток (то есть в пятницу. — Е. Α.), его светлость изволил встать в 6 часу и вышел в предспальню; у его светлости были генерал-лейтенант Алексей Волков, Салтыков, тайный секретарь Макаров, генерал-майор князь Шаховской, Фаминцын, с которыми изволил его светлость разговаривать, в 10 часу кровь пущать, в 2 пополудни его светлость сел кушать в предспальне, при столе были Волков, Фаминцын, в 3 откушали, и его светлость изволил быть в предспальне; в 10 покушав, изволил идти опочивать. Сей день было пасмурно и дождь с перемежкою»21.

Если не знать, что упомянутый в числе прочих посетителей генерал В. Ф. Салтыков именно в этот день объявил светлейшему о домашнем аресте, то можно подумать. Что в жизни Александра Даниловича это был день как день — принимал посетителей, обедал с гостями, пускали ему кровь (что делали в те времена частенько), и, поужинав, пошел он спать.

В чем же истинная причина такой медлительности, апатии светлейшего? Ведь он мог оказать сопротивление: крепость, войска были послушны своему генералиссимусу, у него была реальная власть, авторитет у гвардейцев, помнивших его блестящие воинские заслуги, отблеск славы великого Петра лежал на нем, а не на его худосочном противнике Иване Долгоруком или Остермане. И то, что его враги действовали именем государя, значения не имело: энергичными, «суровыми» действиями можно было подавить их сопротивление, вырвать «любимого народом монарха из лап интриганов и изменников», представить в соответствующем указе все дело так, как в апреле 1730 года представила Анна Ивановна, обвинившая Долгоруких в «нехранении здравия» Петра II, в пренебрежении его воспитанием, в казнокрадстве и т. д. В том, что Меншиков был способен на подобные решительные поступки, сомневаться не приходится: надуманное «дело» Толстого и Девьера — пример тому наиболее яркий и по времени свежий.

Так что же произошло со светлейшим? Почему, выслушав указ о домашнем аресте (причем никакого караула ни в этот день, ни на следующий выставлено не было), он обедал, ужинал, а потом пошел почивать, а не оделся в мундир российского генералиссимуса, украшенный всеми мыслимыми звездами высших орденов России и окрестных стран, и не поехал в казармы к своим боевым товарищам, дабы «попросить защиты», направив их гнев против «интриганов»? Никогда мы не узнаем, о чем думал светлейший в эти дни и ночи петербургского сентября.

Может быть, он думал, что его, «опору трона», минует горькая чаша, что его не посмеют тронуть?

Может быть, прав Н. И. Павленко, считавший, что в действие вступила «магия царского имени, царистские иллюзии», владевшие и низами, и верхами русского общества22. В этом предположении есть резон — ведь русское общество многие века состояло не из иерархии господ, а из иерархии холопов, попиравших один другого. Наблюдения многих дипломатов о придворной среде, высшем дворянстве России той поры хорошо обобщил французский посланник маркиз Шетарди (конец 30-х — начало 40-х годов XVIII века): «Знатные только по имени, в действительности же они были рабы и так свыклись с рабством, что бо́льшая часть из них не чувствовала своего положения»23. И стоило царю — единственному подлинному господину, даже если это мальчишка, — нахмурить брови, как у самого высокопоставленного холопа сердце уходило в пятки и он начинал униженно кланяться, «давить на жалость» — посылать, как сделал это Меншиков, к царю плачущую жену с детьми, дабы они пали в ножки государевы и умоляли о помиловании.

Сам же он сел сочинять челобитную — рабское письмишко царю с мольбой о пощаде. «Всенижайше прошу, — пишет 8 сентября светлейший — автор хамского письма бывшему герольдмейстеру Санти, — за верные мои к В. в. известные службы всемилостивейшего прощения и дабы В. в. изволил повелеть меня из-под ареста свободить, памятуя речение Христа-Спасителя: да не зайдет солнце во гневе Вашем»24.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: