За строками протокола мы видим бытовую сцену в помещичьем доме: в людской дворовые укладываются спать, и двое детей, лежа на полатях или на лавке, беседуют о «современном династическом моменте». Их обрывает кто-то из взрослых. Дети замолкают, но их разговор слышит сын помещика, малолетний Александр, который доносит о «продерзостном» разговоре отцу, тот и ведет юного изветчика в Тайную канцелярию. Может быть, он и сам своего сына побаивается — павлики морозовы появились не в советское время.
Поощряемая государством, система всеобщего «стука» поднимала со дна человеческих душ все самое худшее, грязное. Десятки дел Тайной канцелярии времен Анны Ивановны (как, впрочем, и других сыскных ведомств в другие времена) поражают воображение проявлением низменного в человеке, свидетельствуют о растлении людей самим государством. С помощью доноса сводили личные счеты, подсиживали начальника, коллегу, избавлялись от соседа, спасали собственную шкуру.
Вот конокрад Василий Порываев, пойманный в 1734 году с поличным, «сказал за собою «слово и дело» и показал на… брата своего Никиту, что сего году, в ыюле месяце, оной ево брат, идучи с ним дорогою, говорил, бутто Е. и. в. отпустила из Санкт-Питербурха в Курляндию денежной казны три корабля»41.
Вот жена московского приказчика Гаврилова «в ссоре с мужем своим [сказала] слова такие: «Для чего ты меня, напившись, увечишь, будешь ты у меня без головы, я знаю за тобою государево слово, ты побываешь у меня в Преображенском!» Жена-то не донесла, но дворовая девка приказчика, Степанида, это слышала и — соответственно — донесла «куда надлежит». А вот тоже избиваемая любящим супругом посадская женка Февронья сама закричала «слово и дело», «не стерпя, — как она потом сказала на допросе, — от мужа побои». А вот иная ситуация: муж — Т. Горскин — бьет свою жену и кричит своему товарищу: «Возьми жену мою под караул, я знаю за нею Ея и. в. слово и дело», что приятель и делает42.
Варвара Ярова донесла на своего мужа, обвинив его в колдовстве в 1736 году, и он «на страх другим» был сожжен. Благодаря откровениям Алены Возницыной следствие узнало, что ее муж — Александр Возницын — сделал себе обрезание и заставлял ее печь пресные лепешки. За переход в иудаизм Возницын был сожжен живьем43.
Как тут не вспомнить популярную частушку недавних лет:
Доносительство дворовых и крепостных на своих ненавистных господ — практика весьма распространенная в те времена. Но не поворачивается язык назвать эти доносы проявлением «классовой борьбы». Вот дворовый подслушал вечерний разговор хозяина с женой, когда помещик, «будучи в спальне своей, лежа на печи, без всяких разговоров жене своей Палагее Афанасьевой говорил: «Я смарширую», а оная жена ево тому мужу своему молвила: «А я по девятому валу спущу, и нам государыня ничего не зделает», а для чего оныя помещик и помещица оныя слова говорили, того он (изветчик. — Е. А.) не знает». Хотя и не понял изветчик, о чем шла речь между супругами, но донес44. Так что были, были времена, когда и собственной жене в постели сказать ничего нельзя было, чтобы кто-нибудь не донес.
Вот другой дворовый, который донес на своего помещика, поручика Лодыжинского, что тот семь лет тому назад сказал ему: «Владеет государством баба, и ничего она не знает»45. Еще один «патриот», посаженный помещицей в холодную за «блудную жизнь» с дворовой девкой, донес на хозяйку следующее: «Ввечеру подошел он, Федоров, к спальне оной помещицы своей к окошку (которое было закрыто ставнем) и слушал, что оная помещица ево, не говорит ли чего про него, Федорова, и в то время оная помещица ево, взяв на руки от вдовы Борисовой малолетнюю дочь свою Авдотью, говорила ей: «Ты, де, матушка моя, лучше всемилостивой государыни, она многогрешна и живет с Беверским» (принц Антон Ульрих Брауншвейг-Бевернский. — Е. Α.), — а при тех словах в спальне других никого не было»46.
Обычным считалось и заглядывать для поиска компрометирующих фактов не только в замочную скважину, но и в помойную яму. В 1736 году на суздальского архиерея донес колодник, который пришел в монастырь «для милостыни» и потом сообщал, что «из архиерейских келий бросают кости говяжьи — никак он, архиерей, мясо ест»47 (дело было в великий пост).
Попалось мне и дело подлинного энтузиаста доноса. Подьячий П. Окуньков донес в 1739 году на дьякона Ивана из церкви Николая Чудотворца в Хамовниках, что тот «живет неистово и в церкви Божий трудитца и служить ленитца». И далее бдительный Окуньков пишет; «Того ради по самой своей чистой совести и по присяжной должности и от всеусердного душевной жалости [он] доносит, дабы впредь то Россия знала и неутешные слезы изливала»48. Поэтом ведь мог быть этот Окуньков, а стал доносчиком!
А вот еще один энтузиаст. Так и видишь эту колоритную сцену на дворе Киево-Печерской лавры в февральский день 1733 года. Из нужника выходит пожилой, почтенный инок Самойло и на вытянутых руках бережно несет «две замаранные картки» — бумажки, которые он там подобрал. «И на одной написано имя Ея и. в.» рукою его товарища монаха Лаврентия. На удивленные вопросы окружающих Самойло отвечает; «Вот высушу да покажу игумену, то иеромонаху Лаврентию будет лихо, что он тем подтирался».
Здесь-то и допустил роковую ошибку доносчик; текст на бумажках действительно был написан рукою Лаврентия, но доказать (за отсутствием тогда современных методов химического анализа), что он же, Лаврентий, их и употребил, Самойло не смог — свидетелей не было. Итог был для него весьма печален; пытки, кнут, «обнажение монашеского чина», ссылка в Сибирь «на серебряные заводы в работу вечно»49. Но, читая это пространное, подлинно грязное следственное дело, почему-то не испытываешь сострадания к этой жертве Тайной канцелярии.
В материалах Тайной канцелярии встречаются многочисленные дела преступников, которые кричали «слово и дело», оговаривая заведомо невинных людей. Идя на пытку, они надеялись, «сменявшись своей кожей на кожу» ответчика, доказать «подлинность» своего подлого доноса и тем самым спастись от страшной казни. Именно этим руководствовался в 1724 году фальшивомонетчик А. Кошка, который крикнул «слово и дело» накануне того момента, когда палач должен был залить ему горло расплавленным металлом50.
Разумеется, власти прекрасно знали об истинных мотивах откровений колодников. Так, в резолюции по поводу доноса сидевшего в тюрьме убийцы дворянина Рябинина на крестьянина Клементьева говорилось, что показания его «за истину признать невозможно, потому что оной Рябинин о показанных непристойных словах на помянутого Клементьева стал доносить спустя многое время, будучи под виной, а не от доброжелания»51. Однако Ушаков все же приказал допросить и пытать в застенке названных изветчиком свидетелей — в таких делах, считал начальник, лучше перестраховаться. Хотя к доносам уголовников в Тайной канцелярии относились настороженно, но отметать их с порога как заведомо ложные принято не было, ибо в деле политического сыска всегда главным было получить нужную информацию, а каким путем — это мало интересовало хранителей тогдашней госбезопасности.