С этой оценкой трудно не согласиться. Вот лишь один документ — инструкция помещика своим приказчикам 1758 г. Параграф 36 «О наказаниях» гласит: «Наказании должны крестьянем, дворовым и всем протчим чинить при рассуждении вины батогами… Однако должно осторожно поступать, дабы смертного убийства не учинять иль бы не изувечить. И для того толстой палкою по голове, по рукам и по ногам не бить. А когда случится такое наказание, что должно палкою наказывать, то, велев его наклоня, бить по спине, а лутчее сечь батогами по спине и ниже, ибо наказание чувствительнее будет, а крестьянин не изувечится»54.
Эти строки исполнены деловитости, предусмотрительности рачительного хозяина, с такой же заботливостью относившегося к содержанию скота, правильности севооборота, своевременности сбора податей, о чем свидетельствует вся его инструкция. Важно заметить, что автором инструкции является образованнейший человек своего времени, обладавший тонким, язвительным умом. Имя ему — князь Михаил Михайлович Щербатов. Это он написал бичующий самодержавие памфлет «О повреждении нравов в России».
То, что строки о более «рациональной» порке крестьян и строки осуждения фаворитизма двора написаны одной рукой, не должно нас удивлять. В XVIII в. крепостное право было незыблемым фундаментом дворянских представлений об обществе и справедливости. Сознание того, что крепостной крестьянин такой Же человек, как и дворянин, что он может испытывать такие же, как и тот, чувства и что несвобода — его неестественное состояние, было недоступно подавляющей части дворянства. Тем больше мы должны ценить таких людей, как Новиков и Радищев, не только понявших это (как, например, Екатерина II), но и открыто начавших борьбу против крепостного права и его апологетов.
Для большинства дворян XVIII в. крепостное право было будничным, ординарным явлением, привычно входившим в ткань их жизни. Так же буднично, как строки инструкции, M. М. Щербатов мог подписывать (и, вероятно, не раз подписывал) и подобный юридический документ: «Лета тысяча семьсот шестидесятаго, декабря в девять на десять день, отставной капрал Никифор Гаврилов сын Сипягин, в роде своем не последний, продал я, Никифор, майору Якову Михееву сыну Писемскому старинных своих Галицкого уезда Корежской волости, из деревни Глобенова, крестьянских дочерей, девок: Соломониду, Мавру да Ульяну Ивановых дочерей, малолетних, на вывоз. А взял я, Никифор, у него, Якова Писемского, за тех проданных девок денег три рубли. И вольно ему, Якову, и жене, и детям, и наследникам его теми девками с сей купчей владеть вечно, продать и заложить, и во всякие крепости учредить»55.
Можно с уверенностью сказать, что таких купчих заключалось в те годы тысячи, десятки тысяч. Люди — мужчины, женщины, дети — целыми деревнями, семьями, поодиночке были предметом купли-продажи, и о них сообщали в газетах, как и о продающихся дровах, скоте, домах, книгах и т. д.
Неограниченная власть дворян над крепостными людьми, узаконенная государством и освященная церковью, не могла не приводить к усилению эксплуатации, жестокости обращения, а нередко и к преступлениям. Именно в последние годы царствования Елизаветы (1756–1761 гг.) в центре Москвы, на Сретенке, развернулась настоящая трагедия. Здесь на протяжении семи лет зверствовала пресловутая Салтычиха.
В 1756 г. ей, 25-летней Дарье Николаевне Салтыковой, после смерти мужа ротмистра Глеба Салтыкова перешли все имения и дом в Москве. Дорвавшись до власти, этот «урод рода человеческого» (так впоследствии отмечалось в указе Екатерины II) замучил не один десяток людей. Свидетели показали, что Салтычиха лично убила или приказала убить не менее 100 человек. Юстиц-коллегия, исследовав все показания и сопоставив их, пришла к выводу: признать Салтыкову убийцей «если не всех ста человек, объявленных доносителями, то несомненно 50 человек, о коих собранными справками сведения так положительно клонятся к ея обвинению». Далее Юстиц-коллегия констатировала: «В числе убитых мужчин было два или три, остальные затем все женщины… Некоторые из этих женщин забиты до смерти конюхами или другими людьми Салтыковой, наказывавшими их непомерно жестоко по приказанию госпожи, но большею частию убивала она сама, наказывая поленьями, вальком, скалкой и пр…Наказаниям подвергались женщины преимущественно за неисправное мытье полов и белья»56.
Пожалуй, самое примечательное в преступлениях Салтыковой не ее изуверская, явно патологическая жестокость, а тот факт, что убийства совершались помещицей-садисткой открыто не в глухой, богом забытой вотчине, а в Москве, на Кузнецкой улице, и о них знали многие, в том числе чиновники полиции. Попытки дворовых жаловаться на свою госпожу ни к чему не приводили. Салтыкова подкупала (деньгами, продуктами) причастных к делам чиновников, и не только мелких, но и таких крупных, как начальник московской полицмейстерской канцелярии действительный статский советник Молчанов, прокурор Сыскного приказа Ф. Хвощинский, присутствующие того же приказа П. Михайловский и Л. Вельяминов-Зернов. Салтычиха, расправляясь с выданными ей на руки доносчиками, имела все основания восклицать: «…вы мне ничего не сделаете! Сколько вам ни доносить, мне они (чиновники. — Е. А.) все ничего не сделают и меня на вас не променяют».
Даже когда в 1762–1768 гг. расследованием доноса дворовых Салтыковой занялись Юстиц-коллегия и Сенат, помещица не призналась ни в одном из совершенных ею злодейств, несмотря на неопровержимые улики в показаниях десятков людей, данных в ходе повального допроса населения поместий Салтыковой и крестьян соседних владений. Пришедшая к власти Екатерина II оказалась в весьма щекотливом положении. С одной стороны, невозможно было оставить без наказания многочисленные преступления помещицы, имя которой стало ругательством в народе, но, с другой стороны, как писал историк XIX в. Г. И. Студенкин, «для новой государыни, опиравшейся главным образом на дворянство, нельзя было оставить без внимания, что виновная есть представительница самого родовитого дворянства, а многочисленные ее родичи стоят на высших ступенях дворянского сословия»57.
После долгих колебаний верховная власть решила лишить Салтыкову дворянства, вывести на эшафот, а потом заключить в подземную тюрьму Ивановского монастыря в Москве, где она и провела 11 лет. Затем ее перевели в каменную пристройку у стены собора того же монастыря. Там она прожила еще 22 года, так и не раскаявшись в кровавых преступлениях.
Дело Салтыковой было одновременно и уникальным, и типичным. Конечно, такого количества убийств сразу общество того времени не знало, но обстановка глумления над человеческой личностью, жестокость и безнаказанность царили повсеместно и неизбежно порождали преступления помещиков и — как протест — жалобы, бегство, скрытое и открытое сопротивление крестьянства. Сыщики и полицейские, расследуя побеги, не занимались выяснением причин бегства крестьян от их помещиков. Однако из допросов явствует, что крестьянина — человека, жившего в кругу средневековых представлении о мире, ограниченном деревней, землей, на которой родился он сам и его предки, родней, общиной, где он искал поддержку в борьбе с природой и бедствиями, — толкало на побег — поступок экстраординарный — естественное желание жить «без всяких государственных поборов и помещичьих оброков, свободно»58.
Крестьяне не ограничивались жалобами и побегами. Многие из них брались за оружие. По подсчетам П. К. Алефиренко, в 30–50-х годах XVIII в. вооруженные выступления крестьян происходили в 54 уездах страны59.
Основная масса участников вооруженных отрядов и их руководителей была однородна — крепостные крестьяне и дворовые, бежавшие от помещиков и мстившие своим господам им подобным. Примечательна в этом смысле история братьев Роговых — дворовых прокурора Пензенского уезда Дубинского, бежавших от своего помещика, но пойманных и сосланных на каторгу. По дороге они вновь бежали и, вернувшись в уезд, послали помещику письмо, чтобы он «ждал их в гости». Однако братьев удалось захватить и снова выслать по этапу. Один из них, Семен, несколько раз пытался бежать из Оренбурга — места каторги, но его ловили и жестоко наказывали. Тем не менее он писал Дубинскому (в пересказе дела): «…хотя… меня десять раз в Оренбург посылать будут… я приду и соберу компанию и помещика… изрежу на части». В 1754 и 1755 гг. вотчину прокурора поджигали трижды, а в 1756 г. Семен сумел бежать из Оренбурга и добраться до родных мест, где он укрылся у своего второго брата — Степана (первый, Никифор, был сослан помещиком в Нерчинск). Дубинский, узнав об этом, писал, что Семен собрал «партию человек до сорока, и дожидались меня, как я буду в оную деревню, чтоб меня разбить и тело мое изрубить на части». Арестованный за укрывательство беглого брата, Степан вместе с сыном бежал из вотчины, пригрозив Дубинскому скорой расправой. Помещик — сам немалый чин в уезде, — столкнувшись с отчаянной ненавистью братьев, со страхом писал в Сенат: «И я тово… опасен, не знаю как быть, не пропасти»60.