Василий Андреевич отозвался на этот крик души нежным письмом, и Маша снова почувствовала себя счастливой:

«О милый! Твое письмо возвратило мне все! И прошедшее, и потерянное в настоящем, и всю прелесть надежды... твоя комната с письмом твоим в руках есть мой рай земной!»

Но вот что странно: именно в этом месте, в Муратове, так живо напомнившем ей несбывшееся, Маша вдруг ощутила некую тень грядущей беды. Чудилось, на новые страдания, да и на радости тоже, у нее уже не осталось сил. Сидя в беседке на берегу Оки, Маша писала в дневнике:

«Стадо паслось на берегу, солнце начало всходить, и ветер приносил волны к ногам моим. Я молилась за Жуковского, за мою Китти! О, скоро конец моей жизни, – но это чувство доставит мне счастие и там . Я окончила свои счеты с судьбой, ничего не ожидаю более для себя».

Весной следующего года Маша тяжело – ведь была не очень здорова – переносила вторую беременность. Василий Андреевич, проведший подле нее неделю, записал в своем дневнике: «Мы простились. Она просила, чтоб я ее перекрестил, и спрятала лицо в подушку...»

Вернувшись в Петербург, Жуковский получил известие, что Маша родила мертвого ребенка, а вскоре умерла сама. Потерявшись от горя, он немедленно снова сорвался в Дерпт.

«Последние дни ее были веселы и счастливы, – потом описывал Василий Андреевич. – Но не пережить родин своих было ей назначено, и ничто не должно было ее спасти. В субботу 17 марта она почувствовала приближение решительной минуты. Ребенок родился мертвый, мальчик. Она потеряла память, пришла через несколько времени в себя; но силы истощились, и через полчаса все кончилось! Они все сидели подле нее, смотрели на ангельское спящее помолодевшее лицо, и никто не смел четыре часа признаться, что она скончалась. Боже мой, а меня не было!..

Я опять на той же дороге, по которой мы вместе с Сашей ехали на свидание радостное... Ее могила – наш алтарь веры, недалеко от дороги, и ее первую посетил я. Покой божественный, но непостижимый и повергающий в отчаянье. Ничто не изменяется при моем приближении: вот встреча Маши! Но право, в небе, которое было ясно, было что-то живое. Я смотрел на небо другими глазами; это было милое, утешительное, Машино небо».

«Печаль моя светла», как напишет спустя много лет Пушкин... Воистину, у Жуковского больше не было сил на горе – только на светлую печаль. И такой же светлой печалью было исполнено прощальное Машино письмо, которое вручили Василию Андреевичу, когда он стоял на этой укромной могиле:

«Друг мой! Это письмо получишь ты тогда, когда меня подле вас не будет, но когда я еще ближе буду к вам душою. Тебе обязана я своим живейшим счастьем, которое только ощущала!.. Жизнь моя была наи-счастливейшая... и все, что ни было хорошего, – все было твоя работа... сколько вещей должна я была обожать только внутри сердца, – знай, что я все чувствовала и все понимала. Теперь – прощай! Одна мысль, которая меня беспокоит, есть то, что я не довольно была полезна на сем свете, не исполнила цели, для которой создана была. Но это чрезмерное желание, которое во всю жизнь меня не покидало, – делать что-нибудь полезное, – неужели оно ни во что не причтется?..»

Письмо на этих словах обрывалось, но... «сей пламень любви ужели с последним дыханьем угаснет?».

Отсвет сего пламени еще долго озарял жизнь людей, близких Маше. Жуковский среди множества дел, которыми он был разрываем на части: воспитание наследника (будущего императора Александра II); дружба с лучшими поэтами, художниками и музыкантами того времени – Гоголем, Пушкиным, Батюшковым, Боратынским, Лермонтовым, Алексеем Кольцовым, Глинкой, Мицкевичем, Брюлловым, Венециановым, Александром Ивановым, Тарасом Шевченко и другими и помощь им; покровительство, которое он оказывал своей «Светлане» – Александре Воейковой, по-прежнему глубоко несчастной в семейной жизни, но ставшей любимой музой для Александра Тургенева и Николая Языкова, а потом, после ее смерти, забота о ее четверых детях; поддержка своей гонительницы, Катерины Афанасьевны Протасовой (ну не ирония ли судьбы!); ну и творчество, конечно, – часто вспоминал Машу, и Пушкин с особенным вниманием слушал рассказы о ней. Можно предположить, что именно с Маши «образован Татьяны милый идеал» в «Евгении Онегине»... не зря вслед за этой строкой идет печальное восклицание: «О много, много рок отъял!» Муж Маши, Иоганн Мойер, так и не смог утешиться после ее смерти. Все последующие годы он провел в одиночестве и умер, повторяя в предсмертном бреду имя любимой, незабываемой жены.

Ну а Жуковский... Он все-таки женился!

Ей было девятнадцать, ему – пятьдесят восемь, ее звали Елизавета Рейтерн.

С отцом Елизаветы, немецким художником Гергардтом Рейтерном, Жуковский был знаком много лет. Именно благодаря протекции Василия Андреевича Рейтерн стал придворным художником, получавшим жалованье от российской казны. Лизхен Жуковский знал с детства, так что неудивительно, что она полюбила этого, пусть уже немолодого, но по-прежнему обворожительного человека.

В апреле 1840 года состоялась помолвка. Жуковский подал в отставку и спустя год обвенчался с Елизаветой в православной посольской церкви в Штутгарте. Они поселились в Дюссельдорфе, где впоследствии будет подолгу гостить Гоголь, ставший ближайшим другом Василия Андреевича, где и сам Жуковский примется за монументальный труд: перевод на русский язык гомеровской «Одиссеи».

Вскоре у Елизаветы родилась дочь, которую назвали Александрой (то ли в честь любимой крестницы поэта Саши Протасовой-Воейковой, то ли в честь любимой его ученицы, великой княжны, теперь императрицы Александры Николаевны). Но неожиданно у Елизаветы началась тяжелая нервная болезнь, то, что в наше время называется «послеродовой депрессией». Вылечиться ей удалось только беззаветной любовью мужа. Болезнь отступила, но... не ушла совсем.

Через три года у Жуковского родился сын Павел, который станет впоследствии известным художником. Благодаря ему для истории сохранены все архивы Василия Андреевича, его письма, дневники, рисунки... в том числе карандашный портрет Маши Протасовой, написанный в пору их великой любви. И после рождения Павла Елизавета снова заболела. Бесконечная, изматывающая нервная болезнь жены – черная меланхолия, смерть дорогого друга Александра Тургенева, а потом и самого близкого ему в духовном смысле человека – Гоголя, революции в Европе... – все это мучило, обессиливало поэта, и самого-то его приводило в состояние настоящей «черной меланхолии»: «Вся моя жизнь разбита вдребезги, – напишет он в один из таких моментов. – Если бы я не имел от природы счастливой легкости скоро переходить из темного в светлое, я впал бы в уныние... Тяжелый крест лежит на старых плечах моих; но всякий крест есть благо... Того, что называется земным счастием, у меня нет... Того, что называется обыкновенно счастием, семейная жизнь мне не дала; ибо вместе с теми радостями, которыми она так богата, она принесла с собою тяжкие, мною прежде не испытанные, тревоги, которых число едва ли не превышает число первых почти вдвое. Но эти-то тревоги и возвысили понятие о жизни; они дали ей совсем иную значительность».

Ну что же, великому человеку – а ведь Василий Андреевич Жуковский им был воистину! – и подобает с достоинством встречать даже и разрушительные итоги своей жизни.

12 апреля (в Светлое Христово Воскресенье!) 1851 года он скончался, оставив чудесное, возвышенное предсмертное письмо жене:

«В мысли, что мой последний час, может быть, близок, я пишу тебе и хочу сказать несколько слов утешения. Прежде всего, из глубины моей души благодарю тебя за то, что ты пожелала стать моей женою; время, которое я провел в нашем союзе, было счастливейшим и лучшим в моей жизни. Несмотря на многие грустные минуты, происшедшие от внешних причин или от нас самих – и от которых не может быть свободна ничья жизнь, ибо они служат для нее благодетельными испытаниями, – я с тобою наслаждался жизнью в полном смысле этого слова; я лучше понял ее цену и становился все тверже в стремлении к ее цели, которая состоит не в чем ином, как в том, чтобы научиться повиноваться воле господней. Этим я обязан тебе; прими же мою благодарность и вместе с тем уверение, что я любил тебя, как лучшее сокровище души моей».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: