Закончив интернатуру – учился я на полупансионе и без глубоководного скафандра, – я написал свою знаменитую диссертацию о кастрации. Я доказал, что это явление наследственное, как самурайский клич. Ради чистоты результата я упомянул в эпилоге (написанном как пролог) исключение, подтверждающее правило: семью кастратов по всем линиям, которая из поколения в поколение на протяжении семи генераций вовсе не имела потомства, даже побочного. Я посвятил этот шедевр своего ума Сесилии, венчику моему, как вечернее небо прозрачному.

Но университетские профессора отнеслись ко мне без должного внимания, равно как и без кларнета. Тем хуже для них и для Науки. Поэтому мою знаменитую диссертацию постигла участь проклятого гения: она была погребена в молчании с примесью равнодушия, и для полноты картины не хватало только отрезанного уха вашего покорного слуги и его бархатных штанов.

Родители мои обращались со мной как с ребенком; мать до самой своей трагической и скользкой кончины, по сей день памятной мне, хотя я в ту пору отпраздновал свой тридцать шестой день рождения, укладывала меня в постель с куколкой-погремушкой, которая заливала зенки как настоящая. Я не обижался, потому что в эти годы уже имел богатый жизненный опыт, и к тому же камерная музыка никогда меня не раздражала. Мои родители погибли глупейшим и случайнейшим образом, в чем могут убедиться мои благоуханные и просвещенные читатели. Отец, будучи за рулем неблагонадежного автомобиля – даже не гоночного, – одновременно для пущей непринужденности предавался пьянству до положения риз.

Мой злополучный родитель не ведал о пользе воздержания, особливо соблюдаемого с умеренностью. Не знала этого и стена, которая с такой решимостью бесстрашно ринулась навстречу средству передвижения творца дней моих, мчавшемуся на скорости семьдесят три километра в час точно гроб повапленный.

Авария застала счастливицу, произведшую меня на свет, в разгаре семейного скандала. Эта великолепная валькирия с горячей головой жила в ладу с собой, только когда с кем-нибудь ссорилась. После того как они ушли, точно два слегка повздоривших и вусмерть пьяных ангелочка, в лучший мир, мне внезапно открылось, что я больше не сирота. Сесилия, небосвод мой из трепещущих кружев, могла начинать ждать меня, ибо прошлое благоухает сильней, чем куст цветущей сирени.

IV

Одна из особенностей моего романа состоит в том, что он пестрит абзацами, не имеющими с ним никакой связи. Что, однако, не мешает мне вести мой крестовый поход, совсем наоборот и stricte sensu.{3}

В день моей первой встречи с Тео, который неизбежно был и днем нашего знакомства, во мне осторожно шевельнулось предчувствие, когда я увидел его, лежащего, более того, лежачего, точно в Куликовом болоте. Я спросил его, не виделись ли мы раньше на охоте на куропаток в Бирме. С полной горечи улыбкой он ответил, что никогда в Бирме не был. Мне пришлось признать, что и я, со своей стороны, не лучше знаю сию несокрушимую страну, кроме того, никогда в жизни и никоим образом не охотился, хотя не раз, кроме шуток, принимал участие в похоронах сардинки: животных я люблю больше всего на свете и самого себя, как ближнего своего, если не считать дочери соседа Никола. Мы решили, что в Бирме, наверное, познакомились два других человека... но наша дружба проклюнулась из этого недоразумения, точно куропатка из своей раковины, потому что на дворе была ночь, но, как ни странно, шел дождь.

Я думал в ту пору, что когда-нибудь напишу роман вроде этого и расскажу в нем такие невероятные вещи о Корпусе, что все поверят мне железно. А кто усомнится в моем рассказе, пусть придет ко мне потолковать, если осмелится, чтобы я мог плюнуть ему в рожу, сам, без помощи верблюдов обойдусь.

В Корпусе Неизлечимых – так называли его власти с целью высмеять и парализовать мою невыполнимую миссию – не было ни медсестер, ни медбратьев, ни администраторов, ни санитаров, ни нянечек, ни поваров, ни щенков, чтобы нас всех вылизывать. Весь «человеческий фактор» состоял из пациентов и меня самого, поэтому, когда я выносил горшки и вел свой крестовый поход, мыл посуду и делал уколы, хотя бы умозрительные, никто и не думал удивляться.

Даже сам Господь Бог не заглядывал ко мне в Корпус, если не говорить о моем надлежащем уважении к верующим и филателистам. Все вне этих стен боялись подцепить вирус единственно потому, что болезнь заразна. Коллеги же мои вдобавок так опасались кривотолков, что общались со мной исключительно по телефону и в стерильных перчатках. И так-то они хотели охотиться на куропаток в Бирме!

Моими самыми дорогими и самыми хроматическими друзьями были крысы. Вот это выносливость, скажу я вам! Они не умирают даже под градом пуль. Никакого сравнения с больными! Эти-то, если не считать Тео, уж если попадали в Корпус, то не выживали, положась на авось и неудачу, дольше восемнадцати месяцев. Об этой болезни, весьма тяжкой и вдобавок совсем недавно открытой, с незапамятных времен говорили и писали невесть что и прямо противоположное, ведь природа есть природа, гоните ее в дверь, она влетит в окно. Все анамнезы и диагнозы, синдромы и симптомы, которые собирались с истинно филистерскими упорством и осторожностью, всегда были столь же превратны, сколь и побочны. Я помню, как давным-давно один коллега доказывал в своей диссертации, что его пациенты от этой болезни сходили с ума и в безумии своем умирали, отправляясь за морским угрем без крючка.

Слава Богу, власти сразу же обнесли весь Корпус крепостной стеной, чтобы изолировать нас... и благодаря ей мы с пациентами были надежно и выгодно ограждены от мира и заперты на два оборота и наобум Лазаря.

V

Еще за годы до того, как из самых оригинальных полицейских участков страны поползли и запрыгали блохами слухи о том, что в Корпусе совершаются массовые убийства, мои коллеги и близко к нему не подходили, как я уже говорил и на том стою. Собратья по профессии и Гильдия врачей бойкотировали меня кто во что горазд, по самые уши, правда не зарываясь. Они утверждали, что я идиот. То же самое говорили в свое время про Эйнштейна, Галилея, Коперника, Аристотеля и Луи-Филибера Дюпона, парировал я. Впрочем, насчет последнего это была святая правда, с его имечком только собирать по капельке море.

Эта изоляция, в которой я вынужден был пребывать с головы до пят, кривым царем среди слепых, позволяла мне вводить какие угодно новшества. Что я и делал, оптом и хладнокровно, и никто не лез ко мне с критикой, как к мертвому с припарками. Первое введенное мною правило гласило, что на умирающих необходимо надевать сюртук.

Я выдал экспромтом еще целый ряд интересных и свежайших идей. Они были истреблены на корню безысходно, как выходы метро, поскольку я так и не получил имманентных и фатальных дотаций, которые у правительства с его танцорами уходили в бездонную прорву. Например: я требовал разработки колбасных рудников, постройки на морском дне мозаичных тротуаров, проведения чемпионатов по бильярду, на которых претенденты сидели бы на качелях, скрипичных концертов с использованием ресниц рыжего вместо смычков и т.п.

Тео был самым молчаливым из моих пациентов. Выносливость на исходе дней сделала его желчным. Мне до того тягостно было видеть, как он борется за жизнь, что только его смерть опечалила бы меня сильнее. Лицо Тео, некогда цвета слоновой кости, стало зеленее позора и рутины. Однажды утром я, жизнелюб и ловкач, спросил его: «Что я могу сделать для вас?» И он, мизантроп и краснобай, ответил мне: «Подождите, пока я созрею».

Сказать по правде, в Корпусе Неизлечимых, которым я руководил столь же успешно, сколь и вдохновенно, не случалось ничего такого, чего не происходило вне наших стен, равно как и наоборот, даже в выходные дни. Будучи врачом, я могу с уверенностью утверждать это благодаря моему блокноту голубых кровей. Уходившие в лучший мир смотрели на нас с небес и ворочались в своих могилах под землей. Мои весьма полемичные читатели удивлены? Если они усомнились в моих словах, их недоверие ранит меня как острый кадык. Обо всем этом ничего не должна была знать Сесилия, симфония моя шелковая, желанная и пламенная, ибо когда в ту пору цесарку жарили, голова болела у куропатки.

вернуться

3

В «узком» смысле (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: