«Не может быть, чтобы они ушли из дому», — подумал он, не улавливая за дверью ни малейшего шороха.

Он позвонил в третий раз, и звонок так резко прозвучал на весь дом, так долго отдавался эхом от стен собора, что невозможно было не проснуться при яростном звоне. И действительно, минуту спустя священник, уже начавший было раздражаться, услышал с облегчением, как застучали по каменной площадке деревянные башмаки служанки Марианны; однако муки бедного подагрика окончились не так скоро, как он предполагал: Марианне пришлось не тянуть за шнур, но отпирать дверь большим ключом и снимать засов.

— В такую погоду вы заставляете меня звонить три раза! — сказал он Марианне.

— Вы же видите, сударь, дверь была заперта... все давно уже легли, ведь уже отзвонили три четверти десятого. Мадемуазель, вероятно, подумала, что вы и не уходили...

— Но вы-то видели, как я уходил? Да и мадемуазель прекрасно помнит, что по средам я навещаю госпожу де Листомэр...

— Уж не знаю, сударь! Мое дело — исполнять, что мне приказано, — ответила Марианна, запирая дверь.

Эти слова были ударом для Бирото, тем более ощутимым, чем полнее было счастье, созданное мечтами. Молча последовал он за Марианной на кухню, чтобы, по обыкновению, взять там приготовленный для него подсвечник. Но служанка, минуя кухню, повела аббата к нему наверх, где он заметил свой подсвечник на столике у дверей, которые вели в красную гостиную с лестничной площадки, превращенной покойным каноником при помощи стеклянной перегородки в некое подобие передней.

Онемев от удивления, Бирото поспешно вошел в спальню, но, не увидев огня в камине, окликнул еще не успевшую спуститься Марианну:

— Что же это — камин не затоплен?

— Ах, простите, сударь, должно быть, огонь потух, — ответила та.

Бирото снова глянул в камин и убедился, что огня так и не зажигали весь день.

— Мне надо посушить ноги, разведите огонь! — приказал он.

Марианна исполнила приказание с такой поспешностью, как будто ей не терпелось уйти спать. Разыскивая ночные туфли, которых, вопреки обыкновению, не оказалось на коврике перед кроватью, Бирото в то же время внимательно присматривался к Марианне и заключил по всему ее виду, что она вовсе не вскочила прямо с постели, как уверяла. Тут ему припомнилось, что последние две недели он был лишен тех мелких забот, которые в течение полутора лет услаждали его жизнь. И так как люди ограниченного ума очень внимательны ко всяким житейским мелочам, он тут же предался многозначительным размышлениям по поводу четырех обстоятельств, ничтожных для всякого другого, но для него представлявших целых четыре катастрофы. Было ясно — дело шло о полном крушении его счастья: и туфель не оказалось на месте, и Марианна солгала о якобы погасшем огне, и подсвечник был почему-то перенесен на столик в переднюю, и ему самому была подстроена задержка на пороге дома, под проливным дождем!

Когда же огонь был разведен, лампа зажжена и Марианна ушла, не спросив, вопреки обыкновению: «Что вам угодно еще, сударь?» — Бирото неторопливо опустился на подушку прекрасного широкого кресла своего покойного друга, но в его движениях было что-то грустное. Старичок был подавлен предчувствием какой-то злой беды. Он поочередно обращал взгляд на превосходные стенные часы, на комод, на стулья, на занавеси, на ковер, на пышную, как гробница, кровать, на кропильницу, на распятье, на «Мадонну» Валантена, на лебреновского «Христа» — словом, на все предметы, находившиеся в комнате, и лицо его выражало скорбь самого нежного прощания, с каким любовник когда-либо обращался к своей первой возлюбленной или старец — к последним посаженным его руками деревьям. Викарий — правда, поздновато — отдал себе отчет в том, что вот уже три месяца, как мадемуазель Гамар строит ему всяческие мелкие козни, и кто-нибудь подогадливей давно мог бы их заметить. Не одарены ли все старые девы особым талантом подчеркивать злобный смысл своих поступков и слов? Они царапаются, как кошки; мало того, они при этом испытывают наслаждение и радуются, когда их жертва чувствует, что ранена не случайно. Там, где опытный человек не позволил бы задеть себя дважды, добрейшего аббата Бирото надо было раз за разом бить всей лапой прямо по лицу, чтобы он поверил в злой умысел.

Тотчас же — с дотошностью священника, привыкшего руководить душами своей паствы, копаясь в мелочах в глубине исповедальни, — аббат Бирото принялся устанавливать, словно на богословском диспуте, следующие положения: «Допустим, мадемуазель Гамар не вспомнила о вечере у госпожи де Листомэр; допустим, Марианна не развела огня по забывчивости; допустим, думали, что я уже дома. Однако, ввиду того, что я сегодня утром отнес вниз — самолично! — мой подсвечник, — невозможно предположить, чтобы, видя его в своей гостиной, мадемуазель Гамар думала, будто я уже лег! А следовательно, она намеренно заставила меня ждать у дверей под дождем и, приказав отнести наверх мой подсвечник, хотела дать мне понять...»

— Но что? — последние слова проговорил он уже вслух, встревоженный серьезным положением дел.

Он встал с кресла, чтобы сменить промокшую одежду, надел халат и ночной колпак и принялся расхаживать между кроватью и камином, жестикулируя, произнося фразы на разные лады и заканчивая их на высокой ноте, как бы заменяющей восклицательный знак:

— Черт побери! В чем же я провинился, почему она злится на меня?! Вовсе не забыла Марианна развести огонь! Это мадемуазель Гамар приказала ей не топить камина! Надо быть младенцем, чтобы не понять по ее тону и обращению со мной, что я имел несчастье ей не угодить... Разве что-нибудь подобное случалось с Шаплу? Как же оставаться здесь, подвергаясь таким преследованиям?. В моем возрасте...

Он уснул, надеясь выяснить завтра же утром причину этой ненависти, грозившей разрушить счастье, которым он наслаждался вот уже два года, после столь долгого ожидания. Увы! Викарию не суждено было проникнуть в тайные мотивы ненависти к нему старой девы; и не то чтобы о них трудно было догадаться — просто бедняге не хватало того ясного понимания своих поступков, каким обладают лишь великие люди и мошенники, умеющие видеть себя в настоящем свете и судить о себе как бы со стороны. Лишь гений и интриган в состоянии сказать о себе: «Я — не прав!» Корыстный расчет или гениальное прозрение — единственные верные и зоркие советчики. Но у Бирото не было никакого знания света и его нравов, добродушие его граничило с глупостью, образование было у него лишь какой-то с трудом приобретенной оболочкой, вся жизнь его протекала между исповедями и обеднями; как духовник воспитательных заведений и нескольких прекраснодушных прихожан, высоко его ценивших, он был постоянно поглощен мелкой нравственной казуистикой, и его следовало бы считать взрослым ребенком, которому многое в обыденных человеческих отношениях было не по разуму. Эгоизм, присущий всему людскому роду, а особенно священнику, живущему вдобавок в узких рамках провинциальной жизни, развивался в нем постепенно и незаметно для него самого. Однако если бы кто-нибудь вздумал разобраться в его душе и показать ему, что во всех незначительных событиях своего существования и в своем повседневном поведении он отнюдь не отличался той самой самоотверженностью, проявлять которую считал своей главной целью, — то он вполне искренне скорбел бы и осуждал себя. Но тем, кого мы оскорбляем, пускай даже неумышленно, нет дела до нашей невиновности, они хотят мстить — и они мстят. И вот аббат Бирото, слабый человек, должен был испытать на себе силу великого Воздающего Правосудия, которое непрерывно действует, поручая людям исполнять его приговоры, называемые у глупцов несчастными случайностями.

Покойного аббата Шаплу отличало от викария то, что первый был эгоистом ловким и умным, а второй — неловким и простодушным. Когда аббат Шаплу стал жильцом мадемуазель Гамар, он сумел прекрасно разобраться в ее характере. Исповедальня научила его понимать, какой горечью наполнено сердце старых дев из-за выпавшей им на долю печальной необходимости оставаться вне обычного круга жизни, и он тщательно обдумал, как вести себя с хозяйкой дома. Ей было в то время не более тридцати восьми лет, она сохраняла еще кое-какие претензии, переходящие впоследствии у этих скромниц в высокое мнение о своей особе. Каноник понял, что, если он хочет жить в ладу с мадемуазель Гамар, ему надлежит всегда проявлять по отношению к ней ровное внимание, ровную услужливость, быть в этом непогрешимее самого папы. Чтобы добиться такой цели, он установил с хозяйкой лишь те взаимоотношения, какие неизбежны при совместной жизни под общей кровлей или же продиктованы простой вежливостью. И вот, хотя ему и аббату Труберу полагалось принимать пищу три раза в день, он уклонился от общего завтрака, приучив мадемуазель Гамар посылать ему в комнату чашку кофе со сливками. Затем он решил избежать скучных ужинов, довольствуясь чашкой чая в домах, где он проводил вечера. Таким образом, он почти не виделся со своей хозяйкой, кроме как за обедом, появляясь всегда лишь за несколько минут до урочного часа. Отбывая такие «визиты вежливости», аббат за все двенадцать лет, проведенные под этой кровлей, обращался к старой деве все с теми же вопросами, получая на них все те же ответы: сон мадемуазель Гамар, завтрак, мелкие домашние события, ее вид, ее недомогания, погода, продолжительность служб, происшествия за обедней и, наконец, здоровье того или другого священника — вот и все, что давало пищу их каждодневной обязательной беседе. За обедом он тонко льстил ей, постоянно переходя от восхвалений прекрасного качества рыбы, отменного вкуса соуса или жаркого к восхвалению высоких качеств и добродетелей мадемуазель Гамар как хозяйки дома. Он умышленно ласкал тщеславие старой девы, превознося ее искусство в приготовлении варений, корнишонов, консервов, паштетов и других образцов гастрономического творчества. Наконец, всякий раз, уходя из желтой гостиной, хитрый каноник уверял свою хозяйку, что ни в одном из турских домов ему не случается пить столь вкусный кофе, как тот, который он только что смаковал. Благодаря превосходному пониманию натуры мадемуазель Гамар и житейскому смыслу, проявляемому каноником все двенадцать лет, ничто в их домашнем укладе не давало ни малейшего повода к столкновениям. От аббата Шаплу не укрылась угловатость, жесткость, неуживчивость характера старой девы, и он установил такие взаимоотношения с ней, что добился от нее всех уступок, необходимых для благополучия и спокойствия его жизни; а мадемуазель Гамар заявляла всегда, что аббат Шаплу любезнейший, умнейший и чрезвычайно уживчивый человек. Что касается аббата Трубера, богомольная дева о нем вовсе не говорила. Всецело вовлеченный в ее жизнь, как спутник в орбиту своей планеты, Трубер был для старой девы чем-то средним между представителями человеческой и собачьей породы. В ее сердце он занимал уголок, находившийся между местом, отведенным для друзей, и тем, которое принадлежало в нем жирному сопящему мопсу, ее любимцу. Она командовала аббатом как хотела, и все возраставшая близость их интересов заставляла думать в кругу ее знакомых, что аббат Трубер имеет виды на состояние старой девы, неизменной кротостью привязывает ее к себе и, притворяясь покорным ей, не выказывая ни малейшего желания забрать ее в руки, тем успешнее руководит ею. Когда умер аббат Шаплу, старая дева, желая иметь тихого жильца, естественно, вспомнила о викарии. Пока не стало известно завещание каноника, мадемуазель Гамар подумывала, не отдать ли комнаты покойного своему славному аббату Труберу, который, как она сама понимала, был довольно дурно устроен в нижнем этаже. Но когда аббат Бирото пришел договориться об условиях пансиона и она увидела, как ему полюбилась бывшая квартира Шаплу, какое пылкое желание, которое теперь уже можно было не скрывать, носил он долгие годы в своем сердце, она не решилась заговорить о другом помещении и поступилась чувством ради выгоды. А чтобы утешить своего нежно любимого каноника Трубера, она заменила в его комнатах белый плиточный пол паркетом «в елочку» и исправила дымивший камин.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: