— Я понял, — кивнул летописец.
Король снова прошелся по кабинету.
— Мало… неинтересно это всё. Таких королей были уже сотни, достаточно почитать хроники. А я хочу, чтобы меня и через века помнили. Подробности нужны — такие, чтобы в память врезались.
— Написать, что вы своей рукой убили три тысячи неверных? — осторожно предложил Летописец.
Король подумал и отрицательно мотнул головой.
— Нет. Не поверят. Надо что-то такое… необычное. Экстравагантное.
— Вроде купания голышом в проруби?
— Вроде того… Кстати, это тоже напиши: что король Георг Тридесятый, мол, имел обыкновение купаться в проруби зимой. Знай наших! А, вот, придумал. Когда казне понадобились деньги, я ввел налог на длинные фамилии. Отсюда, мол, пошло выражение «длинный — рубль!» Запоминающийся факт?
— Да, — согласился летописец.
— Хорошо. Дай-ка сюда перо!
Король быстро записал в календаре «ввести новый налог на фамилии» и вернул перо летописцу.
— Теперь упомяни вскользь, что у меня было десять жен, а не две. И что мою мать звали не Селена, а Сирена. Это внесет некоторую сумятицу в умы историков и заставит относиться к документу с уважением. Чем черт не шутит, может, и правда докажут, что у меня было десять жен…
— А детей?
— Хм… сын у меня один. Напиши, что есть еще два внебрачных. Тем более что они действительно есть. Я не хочу направлять историю по линейному пути.
— Но ведь может получиться смута!
— Смута и так будет, без них не обходится. Зато там будет звучать мое имя.
— О-о… тогда конечно, — перо снова заскрипело по пергаменту.
— Ну что, все готово? Прочти, что получилось.
Летописец зачитал текст документа; король внес несколько мелких поправок.
— Ну вот и хорошо. Сверни этот пергамент в трубочку и спрячь хорошенько где-нибудь в архивах. Но так, чтобы его непременно нашли через пару сотен лет.
— Будет сделано.
— И пригласи ко мне следующего. Портретист уже два часа ждет аудиенции.
Галатея вгляделась в зеркало и страдальчески застонала.
— Что случилось? — встревожился Пигмалион.
— У меня целлюлит! — убитым голосом сообщила Галатея.
— Чушь. У тебя не может быть целлюлита.
— Ах, чушь?! — Галатея резко обернулась к Пигмалиону и уперла руки в бока. — Значит, я, по-твоему, говорю чушь?!
— Нет. Целлюлит — это чушь. У тебя его нет.
— А я говорю, есть! Вот, смотри!
— Зачем мне смотреть, если я и так знаю, что его там нет?
— Значит, тебе уже и смотреть на меня противно? — голос Галатеи задрожал не то от подавленных рыданий, не то от гнева.
— Наоборот, — сдержанно возразил Пигмалион. — На тебя очень приятно смотреть. Ты дивно хороша.
— Нет, я уродлива! — топнула ногой Галатея.
— Ты просто самокритична. А на самом деле… Ну ты же знаешь, что я изваял тебя настолько прекрасной, что сам влюбился.
— Это потому что у тебя дурной вкус, — отрезала Галатея. — Не заговаривай мне зубы.
— Но, милая…
— Ты просто пытаешься оправдаться. У меня целлюлит, и это твоя, твоя работа!
— Милая, поверь мне…
— Не поверю! Я верю только своим глазам! Вот, вот, смотри, складочка. А вот еще одна! Ой, и еще! И это все из-за тебя, изверг!
Галатея зарыдала.
— Милая, — попытался успокоить ее Пигмалион. — Я уверяю тебя, ты безупречна! Мне ли это не знать?
— Тебе, тебе! Да! О боги, ну почему меня изваял не великий Фидий, а какое-то безвестное ничтожество?
— Ну, знаешь ли… — начал Пигмалион, но Галатея жестом велела ему замолчать.
— Не оправдывайся, бракодел! Вот, сюда посмотри.
— Ну?
— Что ну? Что это, по-твоему?
— Нога. Эээ… лодыжка.
— Это лодыжка!? Это ножка от кровати, вот что это такое! Это коровье копыто! Толстое и кривое.
— Не наговаривай на себя. У тебя изумительные ножки…
— А грудь? Где ты видел такую грудь?
— В мечтах.
— А талия? Где у меня талия?
— Вот тут…
— Убери руки! Ай! Я кому говорю, убери… Пусти, не смей!
На целую благословенную минуту голос Галатеи замолк — Пигмалион заткнул ей рот поцелуем.
— Ну извини, дорогая, — произнес он покаянно, не разжимая объятий. — Я был неправ.
— В чем?
— Во всем.
Галатея задумалась.
— Любишь меня?
— Люблю.
— Я самая прекрасная?
— Лучше всех!
— Единственная и неповторимая?
— Да.
Галатея вздохнула и положила голову на грудь Пигмалиону.
— Тогда разбей эту мраморную дуру Хлою, которую ты ваяешь в мастерской.
— Но, милая! Это же моя работа! Я же скульптор!
— А я не желаю видеть в твоей мастерской никаких голых статуй! Ты мой и только мой!
— Ну конечно, но…
— Ты на нее так смотрел! На меня ты никогда так не смотришь.
— Но разве можно сравнивать…
— Значит, ты разобьешь ее? Обещаешь?
«А и правда, ну почему ее не изваял великий Фидий?.». — устало подумал Пигмалион.
Жена мне однажды сказала: «Если ты такой умный, вот возьми и напиши сказку своим детям. А я к ней нарисую картинки».
Сказку я придумал, но записать поленился, а жена поленилась нарисовать, и так оно и пропало.
Зато с тех пор остановиться не могу.
А та, первая сказка, была примерно такая:
Жил-был на свете волшебник Шимахуз, который все делал только наполовину. Такой уж он был ленивый.
Начнет делать скатерть-самобранку — до второй перемены блюд дойдет, а про компот и закуски позабудет.
Станет превращать лягушку в принцессу — до половины превратит, а дальше так оставит.
И во всем так.
Поэтому люди к нему обращались очень редко, только в самом крайнем случае, да и то потом раскаивались.
А однажды пришел к волшебнику великан и закричал громким голосом:
— Не здесь ли живет волшебник Шимахуз? Шимахуз, волшебник, здесь живет?
Вышел к великану волшебник в одном тапочке и наполовину застегнутом халате.
— Ну, я волше… а что тако…?
— Я — великан Ждыдва. Ждыдва я, великан. Знаменит тем, что все делаю дважды. Два раза все делаю, и этим знаменит. Мне нужны, понимаешь, семимильные сапоги. Семимильные сапоги мне нужны, понимаешь?
— Понима…
— Они теперь в моду вошли, а у меня до сих пор километровые галоши. Километровые галоши у меня, a уже в моде семимильные сапоги. Вот ты мне их и сделай. Сделай мне их.
— Так ведь… только наполови…
— Ну да, я знаю. Знаю я. Ты сделаешь сапоги наполовину, а я зато шагну дважды. Я дважды шагну в сапогах, которые ты сделаешь наполовину. Как раз один раз и получится, семь миль. Семь миль за один раз получится.
Так и порешили. Волшебник Шимахуз стал делать сапоги-скороходы, и сделал их, конечно, только наполовину. Надел сапоги великан, шагнул — и пропал из глаз.
А под вечер вернулся ползком, весь в грязи, в синяках и без сил.
— Ты что мне подсунул? — зарычал он на волшебника, едва переводя дух и даже забывая повторяться. — У тебя же не два полу-семимильных сапога получилось! У тебя же получился один семимильный сапог, и один простой! Это же мне пришлось вдогонку за своей правой ногой семь миль на одной ножке скакать! Да еще по камням, болотам и оврагам! Вот только дай мне отдышаться, я тебя в лепешку расшибу! Дважды!
Тут волшебник Шимахуз так испугался, что безо всяких сапог-скороходов убежал за тридевять земель. И с тех пор, говорят, стал все дела делать не наполовину, а на целых семьдесят пять процентов.
А великан Ждыдва потом еще два месяца ходил еле-еле. Он так сбил себе ноги, что мог носить только мягкие стометровые тапочки. И говорить из-за одышки тоже стал медленно, вдумчиво, взвешивая каждое слово. За это другие великаны стали его считать солидным и здравомыслящим, и очень зауважали.
— … потому что я ненавижу детей! — сказал бургомистр.
— Хм? — сдержанно удивился его собеседник.