Папа и мама кричат, когда мои руки начинают расплываться по их телу, но это скоро кончится. Не кричите. Не кричите, прошу вас. Еще немного, и вы узнаете.
В начале мая
Легкий шум привлек меня к щели закрытых ставен. Так шуршит осыпающаяся земля, так хрустит слюда или раздавленная яичная скорлупа.
Вот уже два дня, как полное безмолвие воцарилось на этой улице, знакомой мне до мельчайших подробностей: разбитые витрины бакалеи напротив; вспоротые мешки, из которых по всему тротуару рассыпались сушеные овощи; полуразрушенный дом на углу, чей рухнувший на мостовую фасад обнажил внутренности квартир, и глядящая в пустоту мебель кажется нелепой декорацией; брошенные машины, одни из которых стоят вдоль тротуара, а другие оставлены, со спущенными шинами, посреди дороги; плиты тротуара и асфальт мостовой, где в неожиданном соседстве оказались дамские сумочки и узлы с бельем, детская коляска и свернутое одеяло, разрозненная обувь и швейная машина…
А ведь всего четыре дня тому назад эта улица была полна прохожих. И никому тогда не было известно, что кровать в квартире третьего этажа углового дома покрыта розовым кретоном, потому что фасад еще был на своем месте. В бакалею заходили покупатели. «Что желаете, мадам?» Ребенок пускал пузыри в коляске, швейная машина стрекотала за окном с не выбитыми стеклами, и автомобили катились по улице, не похожей еще на лоток старьевщика.
Всего четыре дня, и уже не верится, что все это было. Может, это был сон. Ходил ли я когда-нибудь, давным-давно, по солнечной улице среди себе подобных? Приходил ли я вечером к любимой женщине? Слушал ли диски? Возмущался ли дороговизной жизни? Читал ли книги? Занимался ли любовью?
Сегодня реальность — это сумрачная комната, где я забаррикадировался; запах плесени, исходящий от стен; сухари, которые я грызу, настороженно прислушиваясь, как загнанный заяц.
Сегодня реальность — это тот самый отвратительный звук, то самое тихое и безостановочное похрустывание, чье происхождение мне теперь известно. Их двое: спарились прямо под моим окном, рядом с машиной с выбитыми стеклами, и тошнотворный хруст означает всего лишь, что самка начала пожирать самца.
Много говорили, что они похожи на богомолов. Однако как ни грозен вид богомола, замершего на ветке с готовыми к удару конечностями, одного шлепка достаточно, чтобы покончить с ним, если, конечно, удастся преодолеть отвращение. Но если богомол размером с кенгуру?..
И потом: что это за богомол, способный создавать и использовать те машины, что мы увидели в первый же день, в день, когда все началось? (Или следует лучше сказать: в день, когда все закончилось?)
Я не могу оторвать взгляд от мерзкого зрелища. Гипнотический ужас приковал мои глаза к чудовищному совокуплению: два зеленоватых брюшка тесно прижаты друг к другу, надкрылья подрагивают, а челюсти, похожие на клюв попугая, дробят щиток еще живого самца, который словно в экстазе судорожно сучит верхними конечностями.
Возникает новый звук, сначала нежный, как пение сверчка, затем нарастающий до пронзительного свиста, словно неисправный микрофон на ушедших в прошлое митингах или концертах.
Невольно я делаю шаг назад. Это самка звинчит. Отсюда и их название: звинчи. Ни у кого не было ни времени, ни желания придумать что-то другое, да, в общем-то, лучшего и не найдешь.
Их главная и реальная сила не в омерзительности и жестокости, по сравнению с которыми самые жуткие кошмарные сны кажутся детскими сказками. И не в их количестве, которое так и не удалось точно определить. Их главное преимущество над нами в способности звинчать. Когда их модулированный свист поднимается до такой высоты, что становится неслышимым, люди и животные падают замертво и, если он не прекратится, уже не встают.
Но это еще не все: они используют эту свою физиологическую особенность как боевое оружие, усиливая ее действие с помощью специальных аппаратов. Звинчам не понадобились пушки, чтобы разрушить наши дома: хватило и ультразвука.
Внизу, на улице, звинч-самка продолжает свистеть свою любовную песню. А на меня накатывает волна страха и ненависти. Положить конец этому жуткому звуку, этому гнусному похрустыванию, всей этой мерзости! На столе — открытый чемодан. Я выхватываю оттуда револьвер. Ставни хлопают о стену. Солнце освещает разом жалкий гостиничный номер, где, скованный страхом, я прожил четыре дня, не решаясь последовать за теми, кто покинул город.
Выстрелы звучат резко, звонко, почти весело в зловещей тишине покинутого пригорода. Один, два, три… Голова с чудовищным глазами разлетается на куски. Звинч-самка мертва, но я не в силах остановиться: четыре, пять, шесть — пока курок не щелкает вхолостую.
После долгих часов заточения, темноты и тишины сразу столько света, шума, действия… Страх исчез. Пахнет порохом. Наполовину съеденный звинч-самец еще подрагивает, но меня это больше не страшит, а наоборот, приводит в неистовую ярость.
Я выскакиваю из комнаты, слетаю по лестнице, раскидываю нагромождение мебели и матрацев, которыми забаррикадировал входную дверь… К брошенной машине привязана канистра… Несколько движений ножом: канистра свободна, и я обливаю бензином обоих звинчей. Десять, двадцать литров…
Я смотрю, как горят их тела: трещат, лопаются, стекают в огонь. Крылья и надкрылья унесены первым же высоким и мощным языком пламени. Я стою так близко к огню, что трудно дышать от жара, и угольки, с треском вылетающие из костра, застревают у меня в волосах. И я смеюсь.
Вот уже много часов, как я шагаю по безмолвным улицам, загроможденным обломками и брошенными вещами. Запах, поднимающийся из разрушенных домов, невозможно описать.
Я не мог больше оставаться в отеле. Что если звинчи патрулируют где-то поблизости?.. Если бы они нашли двух сожженных тварей, им не составило бы труда обнаружить меня.
Надо сказать, по дороге мне встретилось немало мертвых звинчей. Проходя через парк, я насчитал их, изрешеченных пулями, около пятидесяти: на аллеях, на берегу пруда и даже среди автомобильчиков и лошадок карусели.
Я видел также тех, кто устроил эту великолепную бойню: расчет двух крупнокалиберных пулеметов, установленных у входа в парк. Скрючившись, они лежали на земле, зажав руками уши, в мучительной неподвижности, свойственной насильственной смерти. Одна каска откатилась к подножию платана. Повсюду валяются пулеметные ленты.
Подобные арьергардные посты, оставленные, чтобы обеспечить эвакуацию гражданского населения, были, видимо, разбросаны по всему городу. Они пожертвовали собой и задержали вторжение на несколько минут, на несколько секунд, пока не качали рушиться вокруг них и не показались на перекрестках отвратительные фигуры, в чьих фасеточных глазах стократно отразились искаженные ужасом человеческие липа.
Не безумие ли то, что я делаю? В городе нет ни единой души, это ясно. Зачем Марии оставаться? Но даже если и так, ее все равно заставили бы уйти из города вместе со всеми. Я хорошо помню, как в первый день по всему городу разъезжали радиофицированные автомобили: «Вниманию населения! Необходимо временно покинуть город! Захватчикам удалось прорвать линию обороны! Уходите за город! Не оставайтесь! Уходите за город! Оставаясь в городе, вы подвергаете себя смертельной опасности!»
Из окна отеля я наблюдал за этим безоглядным бегством, полным насилия, растерянности и страха, за этим паническим исходом, лишенным даже видимости достоинства, несмотря на тщетные призывы властей.
Я же уйти не мог. Без Марии — не мог. И, может быть, еще потому, что мой испуг был еще большим, чем у всех остальных, и именно он продержал меня четыре дня в темноте гостиничного номера. В общем, я вел себя, как последний трус. Но что значит «трус», что значит «герой», когда речь идет о звинчах?
Услышав Звук, я застыл на месте. В мертвенной тишине покинутого города он прогремел, как взрыв. Однако по мере того как успокаивалось бешено забившееся сердце, до меня доходило, что за звук это был. Вспомнилось кофе со сливками, запахи пастиса, мартини, коньяка, шум голосов, смех… Это был отрывистый звонок кассы.