— Я чувствую, что будут расстрелы. В такие дни не находишь себе места. Я положительно с ума схожу. Вы посмотрите на всех наших. Они мечутся по камере, точно звери в клетке… Вон как, слышите, Володька на дворе на кого-то набросился, кричит… Он пьян… все пьяны. И некуда скрыться, нечем забыться от этого ужаса!

И взявшись руками за голову, литератор быстро забегал по камере. Жуткое, противно сосущее под ложечкой волнение охватило меня. Я прошелся по коридору. Во всех камерах царило то же гнетущее, напряженное ожидание. С блуждающими глазами, растерянные и бледные, несчастные узники сидели группами, шепотом ведя между собой беседу.

— Вот они все номера на тот свет, — размышлял я. — Каждый с содроганьем ждет, когда выкрикнут его номер. И никто не знает, чей сегодня конец придет.

И в то же время я невольно поймал себя на радостной мысли:

— Во всяком случае, мне ведь ничего не грозит… Ведь меня еще не допрашивали, обвинения не предъявляли… Нет, во всяком случае, не меня. Всех, только не меня.

И тотчас же мне стало стыдно моей животной радости.

— Ну не сегодня, так завтра придет и моя очередь… Лишь бы скорее. Счастлив тот, кто уже перешагнул порог вечности, кто избавился от этого кошмарного ожидания, от этой угнетающей неизвестности.

Я вернулся в камеру. Вскоре возвратился художник Кржижановский. Его обступили, стали забрасывать вопросами.

— Меня вызывал председатель, — говорил Кржижановский. — Он был со мной очень ласков. Сказал, что меня освободит, что мне ничего не грозит. Он только поставил мне условием написать картину на тему «Да воссияет над миром красная звезда». Если, говорит, хорошо проникнетесь этой идеей, сумеете передать ее, я вас освобожу.

Мы все поздравляли его и искренно радовались.

— Вы несомненно выдержите экзамен, — говорил литератор. — Интересно, представляете ли вы себе план будущей картины…

Кржижановский таинственно улыбнулся.

— Я уже кое-что надумал, — сказал он. — Завтра сяду за работу.

— Но подумайте только, — заволновался Миронин, — какое самодурство! Мыслимо ли ставить жизнь человека в зависимость от того, напишет ли он картину на заданную тему… Ведь это средневековье какое-то!

— Какое там средневековье!.. Просто страшная сказка Андерсена или Шахерезады, — пожал плечами литератор.

И действительно все, что я видел здесь, мне представляется сейчас, когда я пишу эти строки, каким-то кошмарным сном.

Кошмары

Перед обедом в камеру нашу ворвался матрос — латыш Абаш с каким-то другим низеньким красноармейцем в круглой барашковой шапке. Мне часто потом приходилось видеть его лицо в кошмарные ночные часы. Меня поразила в нем та же, подмеченная у других палачей чрезвычайки стеклянная неподвижность глаз, с сильно увеличенными зрачками, и матовая бледность лица.

Как я узнал, в чрезвычайке все злоупотребляли кокаином, за который здесь готовы были на всё. Много услуг можно было добиться от всей этой опричнины за несколько грамм блестящего белого порошка. Под кокаином решали судьбу людей, под его же наркотическим действием отправляли их на тот свет.

Абаш, — я узнал в нем того матроса, который производил у меня обыск, — пошатываясь, ввалился в камеру, перебегая хищными бесцветными глазками от одного арестованного к другому.

— Кто здесь у вас помещики, землю кто имеет? — крикнул он.

С нар отозвалось два человека. Оба были немцы-колонисты, благообразные старики. Их привели к нам дня два тому назад, причем до сих пор их никто не допрашивал, и никакого обвинения им не предъявляли. У каждого из них было десятка два-три десятин земли, которые они личным трудом своим обрабатывали уже в течение полувека.

— Как вас звать! — крикнул Абаш. — Записывайте фамилии, — добавил он красноармейцу.

Красноармеец в круглой шапке начал царапать фамилии немцев огрызком карандаша на лоскутке бумаги, который он приложил к стене. При этом его заметно качало. Записав фамилии, Абаш со своими товарищами так же шумно, стуча сапогами, вывалились из комнаты, и вскоре их крики и ругательства слышались из соседней камеры. Жуткая тишина объяла нас всех.

— Зачем вы отозвались? — тоскливо спросил немцев Миронин.

— А почему нет? — степенно возразил немец. — Они спрашивали, у кого есть земля, мы и сказали правду. К чему лгать, все равно ведь узнают. И чего нам бояться? Мы еще и у следователя не были, никакого против нас обвинения нет.

— Как глупо, как невыносимо глупо погибнуть таким образом, — тихо простонал Миронин.

— Вы разве думаете, что их для этого записали? — прошептал Пиотровский. — Скажите, я не должен был отозваться; я земли не имею, я только управляющий имением.

— Ну, конечно, вам незачем было называть себя. Да и им тоже не следовало. Что это, в самом деле, за собирание сведений посредством двух пьяных полуграмотных мерзавцев?

Через час, вскоре после обеда, опять послышался топот ног по коридору. Явился Гадис с каким-то списком в руках в сопровождении Абаша, того же красноармейца и караульного начальника. Миновав нашу камеру, вся эта компания ввалилась в соседнюю. Гадис стал вызывать фамилии арестованных. Я слышал, как он выкрикнул между другими фамилию генерала Эбелова.

— А вещи брать с собой? — спросил Эбелов.

— Нет, пока не надо, — ответил Гадис. — За вещами потом зайдете.

— Значит, я на освобождение, — взволнованно сказал Эбелов.

— Да… вероятно… Там еще некоторые формальности остались… Ну, торопитесь, живее, живее…

Я стал у дверей нашей камеры, когда Эбелов проходил мимо. Старик был радостно возбужден и успел прошептать нам:

— Ну, вот видите… Сказали: на освобождение. Я так и думал: ведь я никому зла не сделал… Мне уже 65 лет… Прощайте, друзья мои, даст Бог, еще встретимся…

А через час те же палачи пришли за его вещами. Генерал до последней минуты верил в конечное торжество своей невиновности.

В этот вечер опять являлся Гадис и велел запереть все камеры на ключ.

— И чтобы никого не выпускать, даже в уборную! — крикнул он часовому.

Липкая, захватывающая дыханье жуть овладела всеми нами. Даже обычные вечерние беседы за большим столом не клеились. Все разлеглись по своим нарам, раздавленные, полубезумные. Разговоры велись тихим шепотом, а при каждом звуке шагов в коридоре все вздрагивали и обращали головы к двери. И дверь еще два раза отворялась в эту ночь. В первый раз Гадис со своей свитой явился и назвал фамилии обоих немцев-колонистов. Они спокойно, не спеша встали, перекрестились и расцеловались друг с другом.

— Прощайте, господа, — твердо проговорил один из колонистов, пожимая руки ближайшим соседям. Несколько рук с болезненным, страстным участием протянулись к нему.

— Ну, вы чего там расшевелились, сволочи, — неистово набросился красноармеец в барашковой шапке. — Марш по местам! Кто голову подымет, тому прикладом по черепу дам.

Их увели. А во второй раз дверь отворилась перед окончательно охмелевшим от крови и вина Абашем, Володькой и тем же красноармейцем. Абаш бессмысленно вращал озверевшими, оловянными глазами и заплетающимся языком бормотал:

— Комиссар… Вещи немцев давай… Да, чтобы ничего не пропало, слышишь, а то сам знаешь…

Комиссар камеры трясущимися руками стал передавать пьяным палачам вещи немцев.

— А хлеб, хлеб у них, сволочей, белый был, — настаивал Володька. — Где хлеб… Ты у меня смотри, берегись утаить что-нибудь, потому — мы всё знаем по счету.

Забравши вещи, они вышли в коридор, где начался дележ. Вскоре споры и брань их смолкли. Наступила гнетущая тишина. Некоторые погрузились в тяжелый неспокойный сон, который явился как реакция после бурных переживаний этой ночи. Во сне многие разговаривали и метались по нарам… Другие до утра пролежали с широко открытыми глазами. А со двора доносилась песня часового:

Яблочко, куда ты котишься,

Попадешь в чеку — не воротишься.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: