У меня же как-то сама собой появилась своя тема. Редко кому удается в полной опасности, в неволе, пережить любовную интригу, подарившую дивные минуты счастья и радости в этом аду. За что я благодарен судьбе — и той чудесной женщине, источавшей тепло, доброту, женственность, подобно лучам нежного света. Они выступали полным контрастом — диаметральной противоположностью всему тому, что ассоциируется со словом «тюрьма».

Как правило, в администрации тюрем и лагерей работает не много женщин. А те, что там служат, редко попадаются на глаза заключенным, так как работают либо в бухгалтерии, либо в спецчасти, куда зэки попасть не могут. Библиотекарь или медсестра, которых иногда удается видеть, вроде специально подбираются начальством так, что, появляясь, напрочь рассеивают представление не то что о женской красоте, но и о женственности.

Этот же случай был из ряда вон выходящим: то на удивление теплое, красивое и чистое, что касается выпавших нам мгновений, — по имени Людмила, а по званию — старший лейтенант внутренней службы. Впервые я увидел ее на плановом медосмотре, на обычной для всех заключенных процедуре, по прибытии в тюрьму. До этого были медсестры в тюрьмах Грозного, Махачкалы, были врачи-женщины, традиционные опросы и процедуры, штампы одинаковых фраз, — обычный тюремный конвейер, лишенный какого-либо сострадания и участия, — души человеческой.

Тут же в груди что-то колыхнулось, щелкнуло то непонятное, что иногда происходит с нами на подсознательном уровне. Что-то интуитивное, но пока еще не поддающееся осознанию и анализу, — это было не во взгляде (она смотрела и беседовала с другим заключенным), а в ее красивых карих глазах, внимательных и горячих; в движениях рук, головы для меня что-то стало вдруг необъяснимо притягательным и интересным. Может быть, та еле уловимая поволока с дымкой печали в глазах. Но это «что- то» подталкивало меня на большее, чем сухие однозначные ответы на врачебные вопросы: чем болен, когда болел?

Видимо, это «что-то» проблеснуло и в ее подсознании, потому как вопросы вышли из служебных рамок, и она заинтересовалась моей дотюремной жизнью — образованием, местом жительства и даже родителями. Происходило все очень быстро — две-три минуты, — не вызвав подозрения у ожидавших своей очереди заключенных и у надзирателей, которые находились тут же, в процедурной, на расстоянии трех-четырех метров, и отделяла нас ото всех лишь матерчатая ширма.

Вот этому «чему-то» и суждено было зажить, развиваясь самостоятельно, постепенно занимая собой все мои мысли и время, порождая светлые красивые мечты и надежды. Что для заключенного, наверное, дороже, чем жизнь.

Сначала я писал записки, «малявки», и незаметно вкладывал в руку в те дни, когда она делала обход сама, приближаясь к камерам, выслушивая жалобы заключенных и иногда лично выдавая лекарство (обычно же их разносил фельдшер, обходя камеры с лотком перед «кормушками»).

Делая вид, что рассказываю о своем здоровье, беру лекарство, я через отверстие в кованной двери камеры, именуемое «кормушкой», протягивал руку, незаметно оставляя записку: иногда мне удавалось задержать свою руку на ее — чуть дольше, ощущая прекрасное тепло и чудесное волнение, излучаемое ее руками. Тогда-то я понял, что руки могут сами говорить, и о многом.

Потом, скрывая радость и волнение от окружающих, я падал на свою шконку, брал книгу и делал вид, что читаю; наслаждался теплом и всем, сказанным ее руками, стараясь сохранить ее присутствие на своей ладони как можно дольше. Все это было нашей большой тайной, и в случае огласки ждали — особенно ее — серьезные неприятности, так как все сотрудники, поступая на службу, дают расписку, и в случае установления связи с арестованным их ждет немедленное увольнение, и даже суд, со статьей в биографии и трудовой книжке.

Можно представить, какому риску она себя подвергала. А я, получалось, подталкивал ее к этому. Но прервать нараставшее было выше моих сил: ведь именно им я жил тогда, и это было все, что дарило неимоверно дорогую радость, придавая смысл тюремному быту.

Иногда так, чтобы не привлекать внимания, я записывался к врачу в день ее дежурства. И когда ей удавалось отослать конвойного под каким-либо предлогом, или — зайдя из кабинета дальше в процедурную, я держал ее руки в своих, и говорили мы обо всем. Она рассказала, что ее муж — известный на весь Дагестан теневой бизнесмен-цеховик, очень состоятельный человек по тамошним меркам и, как понял я, самодур.

Возвращаясь из санчасти, я приносил кучу разных лекарств, что заказывали мне в камере. В основном это был теофедрин, который использовали заключенные вместо запрещенного тогда чая, и всевозможные снотворные средства, которых можно было обглотаться и, балдея, проспать два-три дня. А значит — в тех условиях на два-три дня быть ближе к свободе.

Все эти лекарства в тюрьме — на строгом контроле. И для моего тамошнего круга были большим «гревом», праздником. К тому же мы могли не только делиться ими с теми, кому положено, но и отложить что- то на тюремный общак, зарядив тем самым кого-либо на дальнюю этапную дорогу в лагерь.

Для всех существовала легенда, что у меня нездоровый желудок, и требуются частые процедуры. Так и шло время, и жил я в ожидании тех коротких встреч — и воспоминаниями о прошедших. А затем на пару недель меня увезли на суд в город Кизляр (в то время этап осуществляли «столыпинскими» вагонами через Гудермес, в десять дней один раз).

Вернулся назад уже с приговором — с десятью годами лагерей. Написав кассационную жалобу в Верховный суд, я все равно готовился к этапу в лагерь, так как понимал, что заинтересованность КГБ и его давление велики, поэтому вряд ли что-то может измениться в лучшую для меня сторону.

Когда меня уже забирали на этап, и в санчасти подготавливали медицинское дело, Людмила вызвала меня и довольно решительно отправила прочь конвойного. Со слезами, с драгоценным интимом в выхваченное нами и скомканное короткое время, прощались мы навсегда: впереди меня ждал большой кусок жизни в зоне; и на близость, вероятно, ее подталкивало сострадание. Благодарность к этой женской сердечности я храню и сейчас.

К власти пришел Андропов, что привело к ужесточению коммунистического режима, и в первую очередь лагерного. Ввели новую статью — 181 прим. 2, по которой на зоне могли держать бесконечно.

Ко всему этому, в Хасав-Юртовской тюрьме было отвратительное питание, часто давали в эту жару вонючую кислую капусту, ржавые кильки или зеленовато-синие сельди, после которых от жажды начиналась настоящая пытка, и знающие остерегались есть подобное. Но что самое страшное — был практически несъедобным хлеб, то есть так называемая зэками «святая пайка», которая многим узникам ГУЛАГа спасла жизнь.

В этой тюрьме из-за серо-черного мокрого, кислого хлеба тюремной спецвыпечки, в буханках которого мы чего только не находили (гайки, каменный уголь, гвозди, веревки, и пару раз даже дохлых мышей), тюрьма «упала» — то есть объявила голодовку, выдвинув свои законные требования и вызывая прокурора по надзору.

Весь красный от бешенства, с глазами, вылезшими из орбит и с пеной у рта, хозяин тюрьмы Амирханов в окружении оперов и режимников бегал по камерам, орал, пугая и увещевая, лишь бы тюрьма сняла голодовку. Шел второй ее день. На третий же, если баланда возвращалась обратно нетронутой, ставилось в известность МВД, вызывался прокурор по надзору и назначалась комиссия из МВД, что могло кончиться снятием начальника с должности, тем более, если требования были законными и убедительными.

Но после этого всегда наказывали и зачинщиков зэковских возмущений: когда уходила комиссия и все затихало, осуждали к «крытой», то есть к тюремному режиму, или меняли режим на более строгий, и всегда «лепили на дело полосу». То есть на конверте с запечатанным «личным делом» осужденного, где была наклеена фотография и написаны дата рождения, имя, фамилия, отчество, статья, срок, начало срока, конец срока, наискось из угла в угол красовалась синяя или красная полоса, что обозначало: склонен к побегу — или к нападению на конвой. А это значит, что каждый новый конвой в автозэке, «столыпине», на пересылках будет встречать и провожать вас дубинками и пинками сапог под издевательское: «Что, спортсмен? Ничего, сейчас здоровье отрихтуем — и ползать не сможешь!». К тому же и по прибытию в зону надо будет через каждые три часа ходить на вахту отмечаться, а если вдруг ночью приспичит в туалет, и тут проверка некстати, то утром можно собираться на 15 суток ШИЗО.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: