Маноло, сидевший в кресле у пулемета, рядом с Фернандо, который все еще сжимал рукоятки фрикционов, Маноло, самый младший из братьев, стянул с головы шлем и расстегнул верхнюю пуговицу на курточке. Он словно показывал старшим братьям, что не станет жаловаться. Потом повернул голову вправо и щелкнул пальцем по фотографии молодой женщины.
— Так я ее и не нашел. А ведь здесь написано, что фотография сделана в Барселоне.
Пабло сел на пол танка и тоже стянул с головы шлем.
— В такие минуты надо думать о матери…
Около танка послышались голоса. Чем-то постучали в броню.
— Сдавайтесь! Мы не тронем ваши вонючие шкуры!
Маноло повернулся к старшему брату и сказал:
— Я не смогу думать о маме… Это очень трудно.
— Ладно. Думай о чем хочешь. Хоть об этой…
— Сдавайтесь! Наше командование гарантирует вам жизнь. Даем три минуты на размышление.
Это, видимо, говорил офицер. Тотчас снова послышался его голос, приказавший принести ворох виноградных лоз.
Пабло поднял голову и посмотрел в лицо советнику.
— Ты ведешь себя, как настоящий испанец. Жаль, что никто не сможет передать нашей матери, что у нее было не трое, а четверо сыновей. Наше братство скреплено смертью. Наша мать будет очень страдать. Но это будет гордое страдание. Не каждой матери, Педро, выпадает на долю такое страдание и такая гордость. Жаль, что она не узнает, что у нее было не трое, а четверо сыновей. А сколько сыновей у твоей матери, Педро?
— Четырнадцать.
— Четырнадцать сыновей?
— Да.
— И все живы?
— Нет. Отец и шестеро моих братьев убиты в гражданскую войну. И еще четверо умерло от болезней, от голода.
— Жаль, — сказал Пабло, — что твоя мать не узнает, что у нее было не четырнадцать, а семнадцать сыновей.
Они говорили негромко, вполголоса — сердцем чувствовали, что нельзя говорить громко, что это нарушило бы их уединение, их отчужденность, сделало бы тех, кто находится там, за стальным щитом брони, свидетелями их последних разговоров, последних слов. И если бы они говорили громко и те, за броней, слышали их, это было бы омерзительно.
И все же Педро не мог понять и принять того состояния спокойствия, обреченности, которое овладело его товарищами. Его сердце не могло примириться с тем, что они находятся в положении баранов, ждущих, когда к их горлу поднесут нож. Он не мог отказаться от мысли о борьбе, хотя и не видел никакой возможности бороться. И поэтому он, слушая Пабло, прислушивался и к тому, что происходит там, за броней.
— Сыновья скверной матери! — слышался голос снаружи. Он был с хрипотцой от постоянной простуды, которой страдают пастухи высокогорья. — Сыны скверной матери! Из-за их вонючих шкур надо портить такую машину. Машина — она, как ломовой конь, может служить любому хозяину.
— Твоя она, что ли? А этим еретикам надо очиститься от скверны.
— Их можно спалить и вытащив оттуда, — сказал хриплый.
Второй голос был высок и произносил слова с каким-то внутренним ликованием.
— Чего же ждать? Когда они вылезут из этой стальной берлоги? Нам грехи скостятся за святое дело.
— А вдруг там есть русский? За его голову пять тысяч песет дадут. Что же ты, деньги сожжешь? Вот так, своими руками?
Высокий голос поскучнел:
— Денег, конечно, жаль. Но откуда узнаешь, что там русский?
— По чему-нибудь всегда узнаешь. Пороемся в карманах и найдем.
— Тебе две с половиной тысячи песет и мне две с половиной. Скажем, что слышали, будто там говорили по-русски!
— Это почему же поровну? — обиделся хриплый, — Мне больше. Я сказал про русского.
— Он сказал про русского! Я же придумал сказать офицеру, что слышали русскую речь! — взвился высокий голос.
— Э, — сказал хриплый, — пусть горит. Все равно надо будет и офицеру денег дать. Пусть лучше горит. Сделаем святое дело.
— Дурень ты, деревенщина! А тысяча песет не деньги?
— Это почему же тысяча?
— А ты думаешь, что мы с офицером дадим тебе больше? — ликовал высокий голос.
— Грабители! Уж пусть лучше сгорят эти сыны скверной матери! Хоть грехов у меня будет меньше.
— Ты паршивая собака на гнилом сене! Тебе бы все деньги себе забрать! — И почти без перехода высокий голос звонко отчеканил: — Господин майор, в танке русский! Я слышал русскую речь.
— Русский?
— Клянусь святой мадонной!
— Врет он, — вступил хриплый. — Еретиков надо сжечь!
— Замолчать!
Потом послышался стук по броне и голос офицера:
— Прошло две минуты. Сдавайтесь. Иначе вы будете сожжены. Слышите?
Педро посмотрел на Пабло, сидящего на полу, но тот даже не поднял глаз, погруженный в свои мысли. Лица Фернандо не было видно. Опершись на подлокотники, он сложил перед лицом руки и что-то шептал быстро-быстро. Педро прислушался, с трудом разбирая слова. Многие походили на испанские. Заканчивалась скороговорка словом «амен». Педро догадался, что Фернандо молится.
Маноло разместился в кресле вполоборота и рассматривал или делал вид, что рассматривает обнаженную женщину.
«Я не смогу думать о маме…» — Педро вздрогнул — так ясно в полутьме башни увидел лицо матери: веки прикрыли на мгновение по-старчески светлые глаза, то ли прощаясь, то ли благословляя.
— Слышите? — снова постучали по броне.
И, не дождавшись ответа, офицер приказал:
— Обкладывайте танк сухой лозой!
Кто-то из солдат заговорил быстро и невнятно.
— Молчать! Ждите меня!
«Куда он мог пойти, этот офицер? Он приказал ждать. Значит, он с кем-то хочет посоветоваться. Он узнал, что в танке есть русские! Он-то не подозревает, что солдаты невзначай сказали правду. Он пошел доложить начальству и посоветоваться: жечь танк с русским, а может быть, обождать до приезда кого-то? Несмотря на то, есть в танке русский или нет, танк следует сохранить как трофей. У него ведь только порвана гусеница».
Педро потянулся к кобуре, вытащил пистолет, Пабло увидел, поднялся с пола и положил руку на оружие.
— Нет, Педро, ты не сделаешь этого. Настоящие испанцы не кончают жизнь самоубийством. Ты вел себя как настоящий испанец.
— Это великий грех, — сказал Фернандо.
— Куда спешишь, русо? — усмехнулся Маиоло. — Она придет сама и сделает все как надо. Не надо спешить, русо.
— Рассматривай задницу шлюхи и молчи! — зашипел на брата Пабло. — Никто не должен знать, что с нами он!
— Какое это имеет сейчас значение? — удивился Маноло. — Вы слышите?
Снаружи по броне скребли сухие виноградные лозины. Маноло убедился, что все слышали, и сказал:
— Я прошу тебя, брат, не называй так эту женщину! Считай, что это моя жена. Я дал обет: останусь жив, найду ее и женюсь на ней!
— Вонючий ты козел! — шикнул на брата Пабло.
У Маноло задрожали плечи. Он стал смеяться, все громче и громче.
— Тихо, — попросил Педро, — тихо…
Маноло уже закатывался от нервного хохота, голова его запрокидывалась, он весь дрожал. Пабло протянул руку к воротнику его куртки, крутанул так, что треснула материя.
Маноло притих.
— Мы слушаем тебя, брат, — обратился Пабло к советнику.
— Я выстрелю три раза. Пусть фашисты думают, что мы покончили с собой.
— Но мы все равно в плену, — сказал Фернандо. — Как мы выберемся?
— Не знаю, — сказал Педро.
— Вот видишь, — вздохнул Фернандо. — Зачем тогда это делать?
— Мы, может быть, выиграем время.
Маноло успокоился и спросил Педро:
— Зачем нам выигрывать это время? Через полчаса будет еще труднее умирать. Пусть они скорее поджигают танк.
Все смотрели на Пабло.
— Ты, брат Педро, говоришь, что мы можем выиграть полчаса. Может быть, полчаса, может быть, меньше. Здесь, на земле, это вечность по сравнению с загробной жизнью. Стреляй!
— Сядь поудобнее, — попросил Педро.
Маноло вскинул брови.
— Зачем?
— Потом нельзя будет даже шевельнуться.
Каждый постарался устроиться, как ему хотелось. Педро скинул кожаную куртку и бросил на пол, в угол, чтобы пули рикошетом не ранили танкистов, и выстрелил с небольшими промежутками три раза. Пороховой дым защекотал в носу. Неудержимо захотелось чихнуть. Сорвав с головы шлем, Педро закрыл лицо и кое-как справился. Когда отнял шлем от лица, по щекам текли слезы. Улыбающийся Пабло потрепал советника по колену.