Оставшись один, он долго сидел, глядя на огонь и отстраненно наблюдая рой мошек, толкущихся на свету. И снова перебирал в памяти мартовские дела, думал о себе, о странной судьбе своей, которая привела его на бандитский остров, едва не отправила на тот свет, а теперь вот забросила сюда, в эту тихую патриархальную обитель. Причем забросила не случайным гостем, прохожим, а вестником беды, в минуты глубокого горя и потерянной надежды.
Когда-то очень близкий товарищ упрекнул Сибирцева, что есть, мол, у него этакая страсть всюду подставлять свою шею. Может, в шутку упрекнул, а может, и была в его словах правда, кто знает. Но чувствовал Сибирцев, что не должен был он, не имел морального права поступить иначе, когда узнал, что на бандитском острове умирает от родов молодая женщина. Несостоявшийся доктор Сибирцев и другой Сибирцев — опытный чекист, прошедший огни и воды, в тот миг взглянули в глаза друг другу.
Нет, конечно, не мог он поступить иначе. Слишком многое сразу оказалось поставленным на карту: и женщина эта, и реальная возможность, ничем не раскрывая себя, проникнуть в банду, державшую в клещах целый уезд. И он пошел — спас женщину, и с бандой, говорил Илья, покончили, и с главарем ее — Митькой Безобразовым. Тут-то все правильно сходилось. Банду выкурили с острова. Тот же самый проводник вывел отряд на остров, а там уж и стрелять не пришлось, миром сложили оружие. Так что, считай, удалось дезертирам глаза открыть, а значит, спас он их от красноармейской пули. Для жизни спас, как ту женщину.
Спасти-то спас, да как же сам-то опростоволосился, как же пулю сумел получить в спину? Вот что непростительно. Был бы юнец — другое дело. Почему же так произошло?
Вопрос возник сразу, едва очнулся Сибирцев на госпитальной койке и увидел над собой лысую голову Ильи Ныркова, его укоризненно-обреченный взгляд. Говорил же, убеждал, знал ведь, что так случится, — твердил этот взгляд. А по лысине, которую Илья без конца промокал клетчатым платком, все равно катились крупные капли пота, словно она безутешно рыдала, нырковская лысина.
Улыбался Сибирцев, видя сильного мужика в таком расстройстве, улыбался и понимал, что действительно дал маху: Митька ж бандит, значит, ищи вторую пушку или нож за голенищем. А он что, понадеялся на силу своего удара? Лежи теперь и казнись.
Однако что ж не идет поп? Никак за него не мог уцепиться Илья, хотя говорили про попа всякое. Но осторожен был батюшка. Что ж это он нынче, просто сорвался со своей проповедью или сведения какие получил? Так-то, в открытую, с амвона да анафему большевикам? Неосторожность или тонкий ход?
Должен был, по мнению Ныркова, клюнуть отец Павел на Сибирцева. Как же, раненый офицер, товарищ Сивачева. А где служил Яков? Далеко, у Семенова. Все должно сходиться… Потому и «доктор» Нырков в госпитале предупреждал Машу и сам Сибирцев просил женщин не особенно распространяться о своем приезде. Достаточно посторонних слухов. Часы вон привез — семейную реликвию, поправляется понемногу, сельскими делами не интересуется. Елена Алексеевна, понял он, вообще мало в чем разбиралась, она и сейчас толком-то не догадывается, у кого служил сын: у красных или у белых. Маша — другое дело. Умная она девушка. Но чем меньше и она будет знать, тем лучше. В первую очередь для нее самой…
Не идет батюшка. Отец Павел… Как тебя в миру-то кличут?
Говорил ведь Илья… Амвросий Родионович Кишкин. Да… Родственник известного тамбовского землевладельца, члена ЦК партии кадетов, тоже Кишкина. Хороши родственнички.
Ну так что делать? Пойти и притвориться спящим или подождать, покурить еще?
«Ладно, последнюю», — решил Сибирцев и свернул самокрутку…
В саду послышался шорох шагов, кто-то сипло и тонко откашлялся, приближаясь к дому.
На террасу поднялись давешний старик в замызганной рясе и высокий, представительный, средних лет мужчина в серой тройке. Пышная борода его и усы отливали красной медью. Волнистая темная грива ниспадала на плечи. В руках — трость с костяным набалдашником. Старик нес прикрытую вышитым полотенцем большую плетеную корзину. Он поставил ее на пол и, отдуваясь, низко поклонился.
— Мир дому сему! — спокойно и по-деловому произнес бородатый, но руки с тростью вознес торжественно и широко.
Сибирцев встал с кресла, одернул гимнастерку и шагнул навстречу гостям. Слегка склонил голову.
— Отец Павел… — начал было старик, но бородатый остановил его властным жестом.
— Матушка предпочитает, когда меня зовут Павлом Родионовичем, — приветливо сказал он и, протянув руку Сибирцеву, улыбнулся.
— Михаил Александрович, — приняв игру и тоже улыбаясь, представился Сибирцев, слегка прищелкнув начищенными днем сапогами. — Прошу садиться.
Он подождал, пока сел священник, а после и сам опустился на стул. Старик по-прежнему стоял возле корзины.
Минуту откровенно разглядывали друг друга, затем священник принял более свободную позу, скрестил ноги и передал старику трость. Тот почтительно принял ее и отошел.
— Позвольте принести глубокие извинения, — начал священник, — за столь поздний визит. Дела, знаете ли, мирские, паства.
— Понимаю, Павел Родионович, и благодарю, что не сочли за труд навестить страдающего, — снова улыбнулся Сибирцев. — Глубоко ценю ваше время. Это для меня оно сейчас пустой звук, нечто, знаете ли, эфемерное.
Священник понимающе кивнул.
— Давно ли прибыли в наши палестины?
— Я уже ответил на ваш вопрос, Павел Родионович. Привезли меня сюда в беспамятстве, а когда наконец увидел белый свет, потерял счет дням. Понимаю, грешен, но действительно вовсе запутался. А спросить отчего-то неловко. Думаю, недели две-три… Извините, Павел Родионович… — Сибирцев глазами показал на старика.
— Ах да, — вспомнил священник. — Егорий, ступай-ка сюда… Моя разведка, Михаил Александрович, — он через плечо указал большим пальцем на старика, — донесла, что вы не будете противиться, если мы обставим наше знакомство соответствующим образом.
— Ни в коей мере, Павел Родионович. Но к великому моему сожалению… и смущению, не могу играть роль хлебосольного хозяина в силу понятных вам причин.
— Я учел это обстоятельство, а потому omnia mea mecum porto,[1] как говаривали древние.
— М-да-с. Beati possidentes,[2] Павел Родионович, — столь же расхожей латынью ответил Сибирцев. — Ну что ж, милости прошу. Распоряжайтесь. Я ведь даже, грешным делом, не знаю, где в этом доме посуда.
— Не беспокойтесь, уважаемый Михаил Александрович, матушка обо всем позаботилась. Егорий, приготовь… Прошу покорно. — Священник протянул Сибирцеву открытую коробку папирос.
— Бог мой, асмоловские! — удивился Сибирцев. Он взял папиросу, понюхал ее с явным наслаждением и печально покачал головой. — Было, все было…
Старик между тем расставлял на разостланном полотенце тарелки с нарезанным окороком, мочеными яблоками, солеными огурцами, крупными кусками жареного мяса. Поставил стопки, разложил приборы и в конце извлек со дна корзины бутылку водки. Столько всего было теперь на столе, что можно было подумать, будто батюшка собрался на пикник.
— Егорий, — обернулся священник, — можешь причаститься да ступай себе в сад. Я окликну тебя.
«Только бы с Баулиным не столкнулся», — мелькнула у Сибирцева тревожная мысль.
Старик вытащил из-под рясы стакан, плеснул в него водки, в пояс поклонился, на что священник благосклонно кивнул ему, и опрокинул стакан в рот. Утерся рукавом и поспешил в сад.
— Ну-с, Михаил Александрович, прошу.
«Машеньку бы сюда», — с сожалением подумал Сибирцев, но понимающе склонил голову и взял бутылку, чтобы наполнить стопки.
Священник пил и ел аппетитно, со вкусом. Брал руками крупные куски мяса, откусывал, раздувая щеки и широко двигая бородой. Видно было: не привык отказывать себе в удовольствиях и понимал в них толк. Сибирцеву же кусок не шел в горло. Ныла рана, сказывалась дневная усталость. Он лишь выпил пару стопок водки и теперь медленно жевал ломтик ветчины, казавшийся ему жестко-резиновым.