В зале все еще стоял шумок, но уже не такой сильный, и копья глаз уже не так остро вонзались в его лицо; постепенно он и вовсе позабыл обо всем этом. Правда, чувствовал, что читает скверно, не своим, срывающимся голосом (поскрипывание стульев), и, словно моля о прощении, взглянул на собравшихся; пышнотелая белокурая девушка мгновенно перехватила его взгляд и ободряюще похлопала круглыми кукольными глазами — вся она, широколицая, с большими коленками, выглядывающими из-под натянутого платья; где же Грикштас, подумалось, не вижу Грикштаса — и опять запнулся на середине фразы, потерял и Солдата — там, в сугробах Орловщины; белокурая снова расплылась в улыбке, в которой было что-то откровенное и обжигающее. Читай, читай, нечего зевать, подтолкнул его локтем Мике Гарункштис — он как председательствующий сидел рядом; в этом, конечно, был резон; Ауримас нахмурил лоб и, больше не отрывая глаз от исписанных бумажных полосок, ровным голосом дочитал новеллу до конца. Кто-то захлопал — она самая; кто-то вяло махнул рукой и вынул из кармана сигареты; кто-то громко зевнул; обсуждение началось.

Тогда, в дождь img_13.jpeg

Э, нет, эти косматые парни и девушки — все как из одного общежития, где забывают причесываться, — они вовсе не были такими сонными и безразличными, как показалось вначале; вопросы посыпались как из рога изобилия, причем все сразу — точно развязали мешок; Ауримас с трудом успевал следить за лицами — а ведь большинство были незнакомые, — они сменяли друг друга, как на экране; и ведь надо было отвечать. Он запнулся и стал заикаться, стоило какому-то юноше поинтересоваться, сколько классов окончил Ауримас, — в голосе было что-то знакомое; а ведь Ауримас кончил гимназию; не успел ответить — новые вопросики: откуда он, что писал, почему пишет, зачем пишет, где печатается — в каком журнале, под чьим руководством делал первые шаги в литературе, — все больше о нем самом, а не о его произведении, которое снова заняло свое место в кармане; потом вспомнили и о новелле: зачем солдаты шли на Орел, что они там делали, знает ли автор Гаучаса лично; знает; тогда понятно, почему он так подробно описан, чуть ли не протокольно; а разве это плохо — то, что протокольно? Для нашего гостя, уважаемые коллеги, милицейский протокол будет чуть ли не самой совершенной классикой — при таком отношении к искусству; но ведь существуют сотни пишущих, не ведающих, что такое искусство; это для них terra incognita, уважаемые; почитал бы уважаемый гость, скажем, Вальцеля… Кого, кого? Валь-це-ля, Вальцеля… да еще Тэна, Кафку, Ремарка — в особенности Ремарка, если пишешь о войне; можно и Толстого, но этот все-таки чересчур славянин; Серафимович? Прошу прощения, не имею чести, хотя где-нибудь такой, может, и существует; поляк? Русский? Господи, да откуда мне, несчастному студиозусу, знать их всех, этих великих русских писателей, тем более что фамилии у них зачастую то польские, то еврейские. Говорите — Ремарк? Но это же сахарный сироп, уважаемые, мармелад, ну, а Джойс… Джойс — о войне? Что вы, коллеги, хватайте Когана, «Западноевропейскую литературу», две книжки, тридцать пять рублей; в библиотеке, может, и не найдется; хотя эти джойсовские герои… и вообще психоаналитический метод самоанализа… Ромен Роллан? Говорите, Цвирка предлагает Ромена Роллана, ха; вот именно, его «Мастер и сыновья», вы знаете… Зато Шопенгауэр и Ницше поистине достойны внимания интеллектуального человека нашей эпохи… и еще Достоевский, пожалуйста, — раз уж нужны русские… Европа признает… я уже не говорю, уважаемые, о таком признанном, маститом старце, как Кнут Гамсун… Шапкус — это доцент Шапкус, конечно; как это я сразу не узнал; и не глядя вижу его блестящие, словно глянцевый бурый лист, налипшие на лоб волосы, приталенный черный пиджак, чуть презрительную улыбку всезнающего человека на плоском желтоватом лице, слегка подрагивающую шнурочком тонких губ; вспоминаю этот тенорок, переходящий в фальцет, который столь рьяно просвещал меня в доме у профессора Вимбутаса; perire; Марго хлопала большими карими глазами и все поглядывала на дверь, куда удалился только что Даубарас, а возможно, на телефон, кто ее знает; профессор, прочь отшвырнув свой жилет, буйствовал вместе со студентами и читал им Горация; стучали ножи и вилки, звенели рюмки; стлался по комнате призрачный опаловый туман — приплывал из коридоров с книжными полками и деревянными божествами со скорбно поникшими головами, — и все было смутно, недостоверно, будто извлечено из неких археологических глубин, и в то же время правдиво, поскольку происходило в Каунасе, в доме у старых дубов, и видел я это собственными глазами; нечто подобное творилось и сейчас… Ему бы следовало почитать Гамсуна. Нет, нет, коллеги, да что вы, этого тролля, этого отвергнутого людьми и судьбой морального урода; ваш марксистский уровень, к сожалению, покамест… Это Мике, ясно, председательствующий Гарункштис, которого в тот раз студенты увели проспаться — силком утащили. Шапкус сволочь, успел крикнуть он, лилипут и тролль скандинавский; не хватало еще, чтобы учиться у коллаборационистов… Нет, вы не путайте день и ночь, уважаемые товарищи, будьте столь любезны: многое сейчас осуждается, а мир стоит, и Земля, дорогие друзья, вращается вокруг Солнца, — Шапкус выглянул из своего угла — мирного созвездия безмятежных папиросных огоньков; об одном прошу вас: не смешивайте, друзья мои, субъекта с объектом, демиурга с массой, — это уводит в сторону от самой сути познания; в искусстве, да будет вам известно, всегда побеждают отверженные; всегда? О нет, маэстро, нет и нет, уважаемый товарищ доцент, Гарункштис с этим ни за что не согласится, председательствующий на этом собрании Мике Гарункштис, пусть хоть земля перевернется; если мы все пойдем на поводу у таких рассуждений… то никогда… Не согласны, уважаемый, — это ваше дело, но зачем же так кричать, тут глухих нет. — Ошибаетесь, еще как есть — и глухие, и слепые, и даже вовсе глухонемые (Мике почему-то покосился на Ауримаса); а побеждают, коллеги, всюду одни и те же — те, кто побеждает; но если мы начнем учиться у коллаборационистов… моральных лилипутов… или троллей скандинавских… товарищ Грикштас, по-моему, согласится с этим и скажет то же самое… Но, может, по данному вопросу стоило бы высказаться более глубоко, товарищ Гарункштис (здесь, он здесь! — почему-то обрадовался я; Грикштас здесь, я даже вижу его палку), и получше подготовиться; по моему скромному убеждению, при каждом удобном случае следует подчеркнуть наши основные принципы понимания поэтики… (ишь ты, какой самостоятельный! что ж, он тут председательствующий) я считаю… Но послушайте, уважаемые, это же интеллектуальная бессмыслица (Ауримас насторожился); это чистейшей воды интеллектуальная бессмыслица — рассказ, прочитанный гостем; уже сама по себе основа этого сочинения одиозна (Шапкус выступил на середину зала и широко развел руками), его генезис и замысел (сцепил руки на животе)… откуда эта безысходная мрачность?.. И чему, уважаемые товарищи, призваны служить все те слова, которые мы тут слышали… что говорят они интроспективной испокон веков литовской душе?.. Политика, уважаемые, не наша сфера, и, однако, внутренняя психогеноструктура вышеупомянутого сочинения… нарушена публицистической конъюнктурой… не говоря уже об интрологике или характерах, которые, мягко выражаясь… Впрочем, о таких вещах, по-моему, еще просто рано говорить… Мике тоже поднялся и так же, как и Шапкус, развел руками — никто не засмеялся; но он еще выставил вперед ногу, обутую в умопомрачительный сапог… Кое-чему он все же в университете научился. Не скажите; уж коли на то пошло, то наиболее примечательным в сочинении дебютанта я считаю именно содержание, этот идейный сплав мышления, и этому, я бы сказал, остальные наши молодые (да и не только молодые, перебил Грикштас) могли бы поучиться у нашего нового коллеги… однако… дорогой Ауримас, скажу напрямик, откровенно… внутренняя психология и искусство построения характеров (Шапкус снисходительно кивнул головой)… этой высшей литературной математикой ты пока, к сожалению, не очень-то… да и откуда, уважаемые коллеги, взяться психологии, если сам стиль… если — опять-таки будем откровенны, — если коллега Глуоснис теории и через марлю не нюхал и, как тысячи других детей рабочих… Ну и что же, если не нюхал!.. Шапкус вернулся в угол, из которого выходил, в свое созвездие (вспыхивали огоньки, вился дымок). Стиль, уважаемые друзья, главное — это стиль; stylos, stilus, le style, der Stil, the style; стиль — это переход объекта в субъект и внешняя дигрессия — кто же это сказал: le style c’est l’homme[14], уважаемые; эпоха, растворенная в самом содержании логоса; Вальцель, которого некоторые здесь столь уместно цитировали, в свое время писал, что… Вот и опять Вальцель; ничего не поделаешь — не взывать же всем к одному лишь Белинскому… даже не отрицая его роли непонятого мученика… итак: принцип взаимопроникновения искусств — утверждал Оскар Вальцель…

вернуться

14

Стиль — это человек (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: