Не будет, не будет, подумал я, мрачно озираясь в пустом, пропахшем паркетной мастикой коридоре; утром меня здесь не будет, прощай, Соната, меня ждет бабушка; домой. Домой, на Крантялис, хоть там и нет мягкой постели, белоснежной наволочки; нет там и туалетной комнаты, выложенной ослепительно белым кафелем; нет ковров; но нет и пытливых взглядов этой бравой троицы по утрам, — будто после очередной ночевки в гостинице я должен подписать некий вексель — возможно, обещать жениться на Сонате; там, у бабушки, нет и администратора, который готов в любой момент услужливо вручить ключи от номера Лейшисов, — разумеется, перед тем понимающе заглянуть в глаза, — нет и портье, подчеркнуто старательно придерживающего дверь, когда я вхожу (еще бы — будущий Лейшихин зять!); до чего все это осточертело!
Я повернул к лестнице.
— Алло, Глуоснис! Стой! — услышал я и похолодел. — Какими судьбами, дружище?
Я оглянулся и увидел Даубараса: с небольшим желтым чемоданчиком он выходил из «правительственного» номера; на его лице я заметил некоторое смущение.
— Я? — пожал я плечами. — С луны свалился. Да через трубу!
— Что ж, если это — государственная тайна… — он поправил на голове шляпу, которая слегка сползала ему на лоб.
— Навещал друзей.
— В гостинице?
— Именно. Разве в гостинице не бывает друзей?
— А-а… — протянул он. — В самом деле, почему бы нет? — он взглянул на меня — по моему, чересчур уж пристально и лукаво; меня передернуло. — А теперь куда?
— Домой.
— На Крантялис? Автобусы ведь уже не ходят.
— А мы пешочком.
— Не боишься?
— Чего мне бояться? — я пожал плечами. — Всего пугаться — этак и носа на улицу не высунешь…
— Скажите, какой храбрый… Сразу видно — непуганый! — Даубарас бросил взгляд на лестничную площадку — там было окно, а за ним непроглядная, чернильная тьма. — Повезло же тебе сегодня. Я с машиной.
— Вы в Вильнюс? Ночью?
— В срочном порядке. Должен реферировать для товарища… э-э… Заседание…
— Заседание? Какое заседание?
— Да комиссии этой самой, знаешь… — Он толчком открыл дверь; портье издали поклонился нам обоим (я знал: обоим!). — А вот и наша карета… Ну, садись, садись, поближе ко мне. Не так уж часто нам, чиновникам, выпадает счастье с такими, знаешь ли, знаменитостями…
— Что вы, товарищ Даубарас, — я не понимаю…
— Ладно уж, ладно, — Даубарас похлопал меня по плечу и закрыл дверцу: шофер в гимнастерке что-то крикнул водителю ближней машины, забрался на сиденье и включил зажигание; мысленно я помахал рукой Сонате. И пусть, думал я, утреннего объяснения не будет. Это, конечно, невежливо, но так лучше. Ведь мы, слава богу, покамест не женаты. Мамаше привет!
Я мельком глянул на окна номера-люкс, будто впрямь надеялся увидеть там Сонату или самое Лейшене; света в окнах уже не было; темнотой зияли и остальные окна — кругом была ночь; машина катила по темной мокрой аллее.
— Все не веришь? — спросил Даубарас и повернулся всем корпусом ко мне. — Будет подтверждение черным по белому. Следи за прессой.
— Я что-то не понимаю, к чему вы это…
— Премию ты получил, дружище.
— Премию? — я вцепился в подлокотники. — Какую премию? За что?
— Чудак… — он подался еще ближе ко мне. — Ты что, не знаешь, за что дают литературные премии?
Я почувствовал, как кровь прилила к лицу.
— Но я… Есть другие…
— Другие — в другой раз…
— Нет, вы… что вы…
— Я? — Даубарас вынул изо рта сигарету; его зубы блеснули в темноте. — Я? При чем тут я, дружище?
— Потому что вы… старше и опытней… и вообще…
— Ах, вот о чем ты!.. — Даубарас снова зажал губами сигарету, затянулся. — Забавно рассуждаешь! Неужели мне сейчас — на конкурс?.. У меня, Ауримас, и без того работы выше головы, и потом, что сказал бы товарищ… э… товарищ… Ты победил, ты и пляши! Честно говоря, жюри и не думает, что это классика и даже — как сказал бы тот самый доцент — сочиненьице не совсем кондиционное… и все же… несмотря на все пороки молодости… путем тайного голосования… четыре против трех…
Лишь теперь я как будто все понял; как будто все, потому что… да ведь это он обо мне, Даубарас! Он говорит обо мне, об Ауримасе Глуоснисе, которого знает настолько близко, что не станет разыгрывать его таким пошлым образом; эти шуточки иной раз — ого… Вспомнилось собрание, и я до боли стиснул зубы; да ведь вчера вечером они меня там…
— Но конкурс ведь закрытый! — воскликнул я, отбросив всякую надежду.
— Ну, закрытый, ну и что? — миролюбиво отвечал Даубарас. — И что же, если закрытый? Кому не положено знать, тот и не узнает, а нам можно… Словом, если я говорю, то можешь верить… Ведь если мы не поддержим нашу молодежь… наш комсомол…
— Это просто сказка! — воскликнул я, плохо вслушиваясь в то, что говорил Даубарас. — Товарищ Даубарас, вы мне сказки рассказываете!
— О, нет! На сей раз сущая правда, товарищ писатель… — он сделал упор на слово писатель; и я (удивительное дело) не уловил в его голосе никакой иронии. — И логика тут простая: сегодня мы поддержим молодежь, а завтра эта молодежь поддержит нас. Иного пути нет. Если бы ты хорошенько все обдумал…
Он не договорил: шофер резко затормозил; нас сильно качнуло вперед. Чуть было не наскочили на другой автомобиль, который ехал в темноте впереди нас.
— Они? — Даубарас резким движением рванул дверцу; голос дрожал, как натянутая струна, сигарета исчезла в горсти.
— Нет, — ответили из передней машины. — Дорога перекрыта.
— Дорога? Да так можно и на пулю напороться… — Огонек снова разгорелся. И голос снова был его, Даубараса, только начальственно-раздраженный. — Днем надо было поинтересоваться… перекрыта или не перекрыта… Что же теперь — обратно?
Шофер кивнул и вопросительно посмотрел на Ауримаса; тот вышел из машины.
— До свиданья, — негромко произнес он.
— Счастливо… извини, ладно?..
— Что вы! Мне тут близенько! Спасибо, что подвезли.
— Что касается премии, пока держи язык за зубами, слышишь? Пока не опубликуют сообщение, понял? Ты знай, а другие… Незачем понапрасну да раньше времени будоражить любопытных, завистников, всяких… Зависть — зверь свирепый…
— Да что вы, товарищ Даубарас!.. Я все еще как-то не очень…
— Понимаю, понимаю: не говори гоп, пока не перескочишь! А пока — наберись терпения…
— Да я вовсе не…
Машина взревела и развернулась, обдав Ауримаса грязью; он отскочил в сторону.
— В добрый час.
Кажется, лил дождь, кажется, выл ветер; жесткие ветки кустарника стегали по лицу, под ногами хлюпали лужи, фонтаном взметалась жидкая грязь; они, кто они — бились слова на ветру; они; но Ауримас не об этом думал — его занимало лишь то, что он услышал от Даубараса, эта прекрасная, упоительная сказка, которую ему поведал некто Казис Даубарас — представитель центра Даубарас — и которая, конечно, исчезнет, как только кончится ночь, уляжется ветер, прекратится дождь; развеется, растает, как многое до сих пор; но которая сейчас поднимала его над разбухшей глиной и лужами, над черными кустарниками и ночью, над этим словом они; поднимала и несла на мощных крыльях радости — вдаль; в безбрежную даль, куда не заглядывал еще никто из рода Глуоснисов, — на север и на юг — по всему белу свету — вот бы и мне с тобой — —
— Мама! — он остановился. — Мамочка! — крикнул. — Мы трогаемся в путь! Едем! Уже едем! Ма-а-ма-а!
Эхо метнулось и пропало, подхваченное ветром, эхо окутанного тьмою голоса; впиталось в ночь, дождь и глину; а хотелось орать, вопить — нагнать эхо, нагнать и вернуть обратно; и радостно было ощущать себя смелым и способным вопить среди ночи; а этот, значит, Чижаускас…
Ауримас громко захохотал и что было сил — пусть слышат соседи — стал молотить в запертую на все засовы дверь «именья» Глуоснисов.
XII
Потом дни были как сон: ясный, светлый, расшитый белыми цветами, — подумать только: он — премию; комиссия уже решила, а Даубарас это знает, вот и говорит, но ему, Ауримасу, покамест лучше держать язык за зубами; жуть берет, когда думаешь, это я, Ауримас, получу премию — ведь столько было пишущих в одном только Каунасе, а уж на всю Литву-голубушку… Но Даубарас прямо так и сказал — сам Даубарас, представитель, а он как-никак сидит по правую руку товарища… э… товарища и оттого возложил на государственный алтарь свой литературный дар (с каким он шиком резал пополам листы, вспомнил Ауримас, да с каким блеском читал написанное на этих продолговатых, испещренных черными чернилами полосках на литературном вечере в гимназии!), — а ведь у него, да будет вам известно, не только литературный дар; и раз уж Даубарас говорит… Что-то он сказал, что-то еще — он явно что-то говорил, но Ауримас и не силился припомнить, что именно; сон продолжался, это светлое, все в белых цветах поле, по которому он гулял — точно реял на крыльях — такой-сякой Глуоснис, — и изумленно сам себе улыбался; даже нелепо было все знать и чувствовать, что другие ни в коей мере не подозревают того, что знает он, Ауримас, и что скоро станет известно всем — когда появится сообщение в газете; Даубарас, друг любезный, не соврет. Ауримас вспомнил, как там, в России, в лесном бараке, у него стащили военный билет и хлебные карточки и как три недели его трепала лихорадка — скорее всего от голода; потом явился Даубарас — представитель Даубарас (посещение литовских бригад в лесах) — и увидел, как Ауримас истощен; «братец, ты ли это?»; недолго думая порылся в своем московском чемодане, вынул оттуда и подал Ауримасу целую банку топленого масла и балык, завернутый в фольгу, — целое богатство; и новую полосатую сорочку (та, что была на Ауримасе, расползалась в клочья), где все пуговицы были на месте; Ауримас чуть не разрыдался. И сейчас, в полном одиночестве, он едва не плакал в безмолвной своей радости, от которой его так и распирало, от тайны, известной ему одному, тайны, в которую он не мог посвятить никого, даже Гарункштиса, не говоря уже о Сонате и Лейшисах, не смел и не хотел; о бабушке не могло быть и речи. Все равно не поймет, только зудеть станет еще пуще, а то и заподозрит, что он приврал, лишь бы отвертеться от домашней повинности, бремя которой месяцами влачит она одна; думаете, она не знает, что молодежь нынче только и знает что издеваться над старым человеком… Вот и она, раздумывал Ауримас, понятия не имеет о том, что ему дадут премию и он принесет эти пять тысяч… Подумать только — пять тысяч, хотя Ауримасу до них вроде бы и дела нет, — невероятно, но так; он принесет денежки и выложит старушенции на стол — покупай, матушка, поросенка, перестань меня пилить, перебьемся и без карточек, ты понимаешь, я смогу учиться, кончать по два класса в год, а дальше… Дальше видно будет, — кажется, он так и сказал Даубарасу; вдруг и правда не боги горшки обжигают и даже такой-сякой Глуоснис…