Я тряхнул головой: знаю; в животе жалобно хлюпнуло. И стало жечь; он весь горел — мой несчастный мокрый живот; знаю; и грудь жжет, разрывает, терзает огненными клещами; перед глазами расплываются круги, от них раскалывается голова — знаю… Я все знаю, Ийя, — это не ты, тебя здесь нет и никогда уже не будет, потому что ты… потому что я уже не нашел тебя; больше не видел тебя в Агрызе — а бывал там не раз; не застал и Алибека, с пузом, напоминающим тульский самовар, и фельдшера Наманжина; юркая чернявая девушка, сощурив глаза, с любопытством уставилась на мою забинтованную голову и виновато улыбнулась: она не понимала по-русски. Алибек, Ийя… нет! — В дверях возникла другая женщина, много старше, с головой — это в разгар лета, — замотанной в несколько шалей, — возможно, жена того самого Алибека; я вернулся в санитарный поезд.
Тебя здесь нет, Ийя, я знаю это; может, никогда и не было, никогда и нигде — только сладкая греза подростка, мираж голодающего, жажда и бред задыхающегося в знойных песках бедуина; только рельсы в Агрызе, поезда, которые (ночью-днем, ночью-днем) с грохотом несутся по моему сердцу; сон в сугробах Орловщины — солдату нужны сны; здесь другое… другой сон… Юту на руки — и бегом, говоришь? Какую Юту? Сестренку. Но ведь у тебя нет сестры, Ийя, ведь…
— Ведь ты весь мокрый, мой друг… будто прямо из речки…
— Из речки?
— Из речки. Выглядишь так, будто тебя вытащили из речки. Укройся получше. И грудь, и шею, весь закутайся. Ты болен, и тебе нужно тепло.
— Из речки? — повторил я, все еще не открывая глаз; но я видел ее — эту белокурую женщину в зеленом шелковом халате; видел ее и ощущал ее запах — пряный и дурманящий; держа в своих длинных белых пальцах свечу, она снова стояла надо мной и смотрела на меня сверху.
— Из речки, — сказала она.
Нет. Не Ийя. Но я знаю ее.
— А он? — взгляд в комнату за раздвижной дверью; я уже знал, кто там лежит. Все стало мне ясно вдруг, в один ослепительный миг, за секундную вспышку — словно в моем сознании мелькнула стремительная, но яркая, растопившая мрак и ночь молния. — Ему ничего?
— Ему ничего, — ответила она; свеча у нее в руке едва заметно дрогнула — качнулись черные тени. — Он успокоился. Спит… И ты успокойся. Спи. И ты.
— Но ты мне скажи…
— Одежда? В ванной. Сушится. Она, Ауримас, была вся мокрая.
— Из речки? — воскликнул я и почувствовал, как что-то сдавило мне горло; я не хотел этого говорить! — Из речки… — повторил я. — И он… и Мике… и Грикштас… и…
— Да, вымокли все. Все вымокли до нитки. Так сказал Йонис.
— Все?
— Все.
— И все из речки, да? И я… и ты… и…
— Я?
— И ты, конечно. Ты, Ийя. И ты. И если бы ты не удрала с Алибеком… с этим тульским самоваром…
— У тебя бред, Ауримас. Лихорадка. Утром придет врач, а пока…
— Врач! Ха! Я здоров! Слышишь — абсолютно здоров! Они не имеют права! Они не бросят меня! Я не болен ни чумой, ни тифом, и они не имеют права меня бросать… Я найду их! Я отниму тебя! Вдребезги этот самовар! Этого Алибека!.. Я…
— Успокойся! Успокойся! Сначала ты успокойся, а уже потом… вдребезги… Потом вдребезги, если веришь, что черепки… к счастью…
— Ах, не будем обижать маленьких, — вдруг застонал я; застонал чуть ли не всем своим пылающим нутром, чувствуя, что силы опять покидают меня, теперь уже совсем… — И если я еще когда-нибудь…
Больше я ничего не произнес, только снова — уже в который раз за ночь — ощутил во рту противный привкус тины; вкус и запах; и увидел Старика, который скрюченными костлявыми пальцами тянулся к беспомощному пареньку; несчастный выпучил глаза — вот-вот вылезут из орбит; их заволокло кровью — эти красивые, голубые глаза; увидел, крикнул «мама» — и выпростал обе руки в тяжелую, жаркую, навалившуюся на грудь тьму — —
II
— Коллега, ваше приглашение?.. Где пригласительный?
Пригласительный? Правда… Вот… Пока разыскал, пока подал, перед тем взглянув кому, — прошло время. Студент с бакенбардами (видимо, с последнего курса) злыми карими глазами оглядел Ауримаса — скажите, пожалуйста, не торопится, — не слишком почтительно поднес к глазам четырехугольную бумажку, надорвал уголок и надменно процедил сквозь зубы:
— Будьте любезны вытереть ноги!
— Что, что? — удивился Ауримас, но студент с бакенбардами не был расположен вести дискуссии и равнодушно кивнул на дверь зала, вернее, показал кивком куда-то поверх входа в зал; взгляд, помимо желания Ауримаса, проследовал за кивком. ЖЕЛТОРОТЫЕ, ВЫТИРАЙТЕ НОГИ! — значилось поверх дверей, а через дверь вливались в вестибюль запахи и голоса, пиджаки, платья, лица; ЖЕЛТОРОТЫЕ, ВЫТИРАЙТЕ НОГИ! — маячили белые буквы на зеленом полотнище.
— Извольте аккредитоваться, живо! — расслышал Ауримас и повернул голову налево; на него смотрел другой студент — тощий, веснушчатый и горбоносый; в руке он держал самый настоящий березовый веник, который, судя по всему, намеревался вручить Ауримасу; еще кучка таких же веников была свалена у стены. — Удостоверение!
— Пожалуйста, — Ауримас протянул удостоверение, которое, вместе с пригласительным билетом на сегодняшнее торжество, он получил вчера в канцелярии.
— Нет, нет, ты не получишь… пока нет…
— Чего это, дорогой друг?
— Слитка золота, чего еще!
— Но, товарищ… ты, я бы сказал, не из самых вежливых людей на свете… хотя как распорядитель ты бы должен…
— Здесь товарищей нет, ясно тебе? — главный по веникам энергично взмахнул рукой; голос сочился сквозь зубы, как сквозь опилки. — Исключительно одни коллеги. И с незапамятных времен, ясно? Неясно? Подрастешь — уяснишь… а покуда не дорос — можешь и с грязными ногами…
— Что там опять? — повысил голос обладатель бакенбард и обернулся; плечи его как будто даже затрещали при этом повороте; только что он задержал весьма миловидную девицу в пестром, как оперенье дятла, костюмчике; о Глуоснисе он забыл. — Что, с Бразилки?[1] Опять? А-а… — вспомнил. — Ну, давай ему веник!
— Ни за что! — произнес главный по веникам. — Он вовсе и не первокурсник.
— А кто же? Марсианин?
— Рабфаковец.
— Вот оно что… — со вздохом протянул обладатель бакенбард. — Светлое грядущее нации.
— Все? — спросил Ауримас.
— Еще нет, — улыбнулся студент — блеснула золотая коронка, как-то по-грустному блеснула; и все лицо его было печально, носило на себе печать преждевременного старения. — Что же, мальчик… — взглядом показал на пригласительный, который Ауримас все еще мял в руке; тот подал бумажку студенту. — Фамилия, впрочем, знакомая… Глуоснис?
— Да, — ответил Ауримас. — И что же?
— Ничего, — студент с бакенбардами окинул Ауримаса пристальным взглядом. — Что ж, это очень приятно, мальчик, — видеть тебя.
— Меня?
— Да, тебя. Видеть тебя здесь… Пропусти!
Последнее относилось к главному по веникам, исподлобья наблюдавшему за обоими.
— Медики — направо, строители — налево, филологи…
— А рабфаковцы?
— На балконе, остолоп. Галерка. Вчера было сказано, а сегодня опять…
— У вас, распорядителей, попробуй разбери, что к чему… А коли так умны, то будьте любезны сами… управляйтесь.
— Талоны не забыл… на ботинки?
— Никак нет, — конопатый шмыгнул носом, — ведь в противном случае… ни за какие деньги… Эй, ты! Чего топчешься как пришитый? Брысь с дороги, рабфак, студенты идут… Да ты ослеп, что ли… пошевеливайся, рабфак!
Последние слова определенно относились к Ауримасу; он покачнулся — словно от удара, и будто вышел из непонятного сонного оцепенения, в котором находился, идя сюда, на торжество по поводу имматрикуляции[2]; в голову ударило едким жаром; он стиснул зубы и зашагал вверх по лестнице.
— Эй, послушай… погоди! — веснушчатый нагнал его; вид у него был слегка растерянный. — А ты правда… тот самый Глуоснис, а? Ну, тот… из президиума…