— Ну, синтаксис там всякий, само собой! — Мике окинул Ауримаса удивленным взглядом; скажите на милость, — не понимает он! — А коли на то пошло, то за грамматику, синтаксис, лексику, этимологию. И особенно за акцентологию, понял? Нет еще? Тогда придется просветить: не нравится ему наша политика, братишка. Наша идейная направленность. И наше намерение оздоровляться.

— Это ты брось!.. Я слышал, профессор готовится в партию. Грикштас говорил.

— В какую партию?

— В нашу, какую еще?

— Вимбутас?

— Почему бы и нет? Каждый советский гражданин, признающий Программу и Устав Коммунистической партии и желающий своим трудом…

— Вимбутас? Этот двуликий Янус?

— По-моему, сомневаться в сознательности профессора и в его честных намерениях…

— Вот дойдет и до самого Даубараса!.. Ух, до чего будет шикарно, если дойдет до товарища Даубараса…

— А Даубарасу-то что? Пусть вступает. Если старые интеллигенты идут в партию, значит, не только партия им нужна, но и они — партии… Что здесь тебе неясно?

— Неясно, почему ты ушел из горкома комсомола — до того складно излагаешь политику партии, что прямо завидно…

— И младенцу ясно: чем больше старых интеллигентов воспримет наши идеи, тем быстрее мы продвинемся вперед.

— Только, умоляю тебя, не учи… — отмахнулся Мике. — Знаю я эту политику, можешь быть уверен. И газеты читаю… программы там всякие… Только если этакий Вимбутас… которого, как ты полагаешь, я имею честь в какой-то мере знать…

— Ну, со странностями, правда… чудаковат… Но за одно это… осуждать… я не согласен!

— Понимаю тебя!

— То понимаешь, то нет.

— Понимаю. Ты живешь у него в доме.

— А ты пьешь его вино. И гуляешь под ручку с его дочерью. И, поверь, если бы она хоть сколь-нибудь разбиралась…

— В чем же это?

— Да все в том же… как ты про ее отца…

— А-а… Тут он, кажется, не лыком шит… Но… Марго — это лирика, мой друг, а Вимбутас — политика… И если он метит в партию, тем более такие статейки… он обзывает нас чуть ли не фонвизинскими недорослями и советует учиться родной речи… вот именно — грамматике… так и пишет: беритесь, мол, ребята, за грамматику… дело в том, что ему попались на глаза кое-какие рассказики, где он обнаружил кучу ошибок… ай-яй-яй, незнание элементарных правил… Стиль! Скажешь, Жемайте писала без ошибок? Да ведь сколько там народу хлопотало: и тебе Вишинскис, и Яблонскис, и всякие редактора… им-то что делать больше — небось самим писать слабо́? Вот и пусть вылавливают чужие описки. Правят стиль! И если мы иногда в запарке…

«Stylos, stilus, le style, the style; стиль — это переход объекта в субъект… Субъекта в объект…» чьи это слова? Шапкус; «le style c’est l’homme, почтеннейшие, это эпоха, растворенная в самой сущности логоса. Вальцель, которого коллеги столь блистательно цитировали… в свое время писал…»

Откуда это? Ах, да — оттуда, из книги лет, которую Ауримас подзабыл, с собрания, о котором вновь напомнила эта длинная и пылкая речь Мике Гарункштиса; Вимбутас ругает его стиль…

«…откровенно и прямо… прямо…»

И опять Мике, он один — всюду… везде, где не надо, и там, где он, может быть, даже нужен…

«…дорогой Ауримас, скажу тебе откровенно и прямо — искусство организации внутренней психологии и построения характеров… эта высшая математика литературы… тебе покамест, к сожалению… и откуда, уважаемые коллеги, возьмется психология, если сам по себе стиль… если — опять-таки будем откровенны, — если коллега Глуоснис теории и через марлю не нюхал, и, как тысячи ему подобных юношей из народа…»

И это — оттуда, из той же книги времени, книги в тяжелой черной обложке, книги, которую Ауримас, казалось, уже совсем закрыл; Мике высился круто, выбросив вперед ногу, одной рукой — самыми кончиками пальцев — опирался о столик красного дерева, который — вот так диво — совсем не скрипел, другую руку он то и дело простирал куда-то в угол, где, весь в дыму и почете, восседал Олимп — Шапкус, Матуйза и Страздаускас; Ауримас был готов пробуравить подошвами пол…

И он еще спешил, с ума сойти, как он спешил туда — и по глинозему, через гору, мимо татарской мечети с выбитыми окнами — там возились голуби; с какой стати — да почем он знает — спешил и все — бегом — — Тогда и потом — в ту ночь — перед той страшной ночью, которая нипочем не вписывается в черную книгу века — спешил и бежал — — — —

— Но куда же? — вымолвил он, отгоняя воспоминания; они были ни к чему — сегодня. — Куда бежать?

— Куда бежать? — Мике недоуменно пожал плечами. — Не понимаю я тебя, человече… Вперед! Куда же еще? Вперед! Но вот досада… Собираются дать статью… разгромную, но ничего… мы тоже не лыком шиты…

— Кто это — вы?

— Мы с Даубарасом. С самим Казисом Даубарасом, если это тебя интересует… коли на то пошло… Я и с ним имею честь быть знакомым, не думай! Да разве мы допустим, чтобы всякие мракобесы… прикрываясь дутыми авторитетами… из-за угла, точно пауки…

— Мракобесы? — Ауримас выпучил глаза. — Мракобесы? Из-за угла? А Грикштас? По-твоему, и Грикштас из пауков, что ли? Враг?

— Грикштас? Ну что ты! — Мике покачал головой, весьма выразительно. — Грикштас, дружище, — это святой… хоть и без крылышек… А уж к тебе особенно благоволит…

— Ко мне?

— Да уж небось не ко мне, — Мике улыбнулся — натянуто, обиженно. — Именно к тебе, человече, поскольку ты…

— Я?..

— Ухлестываешь за его Метой… А я…

— Слушай, давай не будем…

— Молчу, молчу… — Мике замахал руками. — Мета, конечно, тоже ангелица…

— Не лезь!

— Ладно — про Грикштаса!.. К тебе, мой друг, Грикштас хорошо относится… без дураков. Он молчит… много знает, но еще больше молчит… гм… либеральничает… этакий сусальный святочный дед… Своей показной мягкостью он, может, и самое Мету… твоего ангелочка в лентах-бантиках…

Он не договорил и взглянул на дверь: там стояла Мета. Она была уже в пальто и поспешно застегивала пуговицы: пальцы не слушались, волосы лезли в глаза; ни слова не произнеся, она хлопнула дверью; Ауримас кинулся за ней.

— В чем дело, Мета? — спросил он полушепотом, настигнув ее в коридоре. Схватил за руку. — Ты… слышала? Тогда знай, что Грикштас ко мне… всегда…

— Ах, да не трогайте вы его! — она выдернула — с силой выдернула свою руку (ладони были горячие) и быстрым движением откинула назад волосы. — За кого вы меня принимаете? Я не подслушиваю у дверей.

— Тогда…

— Йонису плохо, — вымолвила она. — Очень плохо. Опять. Юта прибежала за мной.

— Юта?

— Ну да, сестра… моя сестра Юта… Чему ты удивляешься? Забыл про нее?

— Я провожу тебя… — Ауримас схватил пальто. — Уже темно…

— Нет, нет! — Мета затрясла головой. — Я же не одна. Вдвоем не страшно.

— Ни капельки, правда! — из кухни выскочила чернявая — ну, точь-в-точь галчонок — девочка с большим куском пирога в руке, уставилась бойкими глазенками на Ауримаса. — Черти бывают только в сказках… И хотя они ужас какие злющие и дядя Йонис говорит: похожи на козлов, мы их ни капельки… ведь то, что в сказках, в жизни — никогда…

— Многое бывает только в сказках, Юта, — вздохнула Мета. — И никогда в жизни. Пошли.

Она повернулась, взяла сестренку за руку, подтолкнула к выходу; Марго, вытирая руки о передник, побежала за ними.

— Вот жалость, — возвратившись, она бросила Ауримасу укоризненный взгляд; на Гарункштиса Марго старалась не глядеть. — Потанцевали бы еще немножко. Я приберегла напоследок новые пластинки. И эту, знаешь, теперь очень модную: «Догони!» Не слыхал? Но раз уж ты понятия не имеешь, растолкую: я бы, Ауримас, на твоем месте не отпустила их одних…

— Но Мета же сама… И так неожиданно…

— Вот бы и ты — неожиданно, а? Кто тебе запрещает — неожиданно? Для женщины, имей в виду, такие неожиданности…

Она тихонько прыснула, подпрыгнула и дернула его за уши, за оба уха сразу, потрепала, засмеялась и, загадочно прищурившись, в упор уставилась на его смущенное лицо.

XXXIV

— Послушай, а ведь я тебя искал, — сказал я, когда недели через две провожал Мету домой от Марго; в прошлый раз впопыхах она оставила конспекты, а рассеянная Маргарита так и не собралась отнести их; снова выдался славный денек, суббота, просеялся мелкий, слабосильный январский снежок, едва прикрыв рыхлой марлей черную, смерзшуюся почву; под ногами похрустывало. Мы шли мимо домов, мимо деревьев, по этому парку, по снегу — и ничего нам больше не надо; все мало-мальски ценное, что существует на свете, было при нас, и все, на что падал наш взгляд, что было доступно нашему слуху, — принадлежало только нам с Метой. К чему тут слова — бесцветные звуки. Они лишь мешают внимать тому безмолвию, которое, колыхаясь, ниспадает с деревьев вместе с воздушными, насквозь прозрачными хлопьями снега; к чему они — если Мета со мной? Я смотрел на нее — как на изумительную находку, на которую набрел невзначай, нимало не подозревая, какой она окажется прекрасной и как будет нужна мне; как на некое чудо земное, упавшее с неба; мне не нужны были слова; я их боялся. Мы с ней все еще не поговорили — по душам, как принято выражаться и как якобы беседуют люди в подобной ситуации; мне все казалось: стоит спросить у Меты, почему она идет рядом со мной, — и конец очарованию этого дня: перестанет хрустеть наст под ногами, не будут слетать снежные кружева, дохнет в лицо горьким дымом из труб; и я боялся спрашивать. Я лишь любовался, восхищался ею — Метой, которую встретил на своем пути, восторгался тайно, исподтишка, поглядывая украдкой, когда она, как мне представлялось, не замечала того, и я чувствовал, как в моем сердце поют избитые, но на удивление нужные мне слова; она здесь, и мне этого достаточно. И ей, думаю, и Мете, с лихвой хватало того, что у нас было, потому что и она, по-моему, боялась тех слов, что скапливались в груди: что же дальше? Этот вопрос и сжигал, и мучил; об этом я боялся спрашивать даже себя самого, не говоря уже о Мете; мы жили, как мотыльки-однодневки, веселые и пестрые, но такие хрупкие, не ведающие, каким будет их день — хлынет ли дождь, ударит ли град; важно, что утро, пробудившее их для игры и жизни, ясно и ласково, что оно звенит невыразимой песней юности; итак, шире крылья! Мы реем друг подле друга (по крайней мере, так казалось мне) самозабвенно, не глядя, не думая, что вслед за утром явится и вечер, что придется сложить крылья, а чего доброго, и вовсе… Нет, нет, нет! Мы станем парить под этим лазурным небосводом: двое неразлучных мотыльков, будем летать, пока окончательно не выбьемся из сил и не захотим опуститься наземь, — тогда нам понадобится приют; где он будет и каков — там видно будет! Разве важно поднебесному страннику, на какой ветке прикорнуть? Разве спросишь у ветра, где его дом? А нас словно и мчал ветер — тот же, что кружил по парку снежинки, нес их по парку, по аллее Видунаса, мимо людей и мимо деревьев, через заснеженный, непривычно затихший стадион, покачивал легонько, вздувал, тормошил, уносил он и нас, да все дальше от дома; куда унесет, туда унесет; об этом мы не думали. А может, и думали, не ручаюсь, но только боялись говорить, как и обо всем, что нам еще предстояло; во всяком случае, мне куда легче было говорить о прошлом; я сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: