Я протягиваю руку и вздрагиваю всем телом, ощутив ледяной холод остова — проклятый Старик! Он, он, провонявший табаком, в красной линялой, пропитанной потом рубахе, со спутанной неряшливой бородой, не дает мне обнять Мету, он прямо-таки сдирает одеяло — со всех нас; вот откуда холод… Мы сразу просыпаемся — все одновременно: я, Мета и мальчуган, который раскрывает большие, словно яблоки, синие, полные удивления глаза; все садимся. Мы голым-голы, в ужасе замечаю я, но молчу, выжидая, что будет дальше; я вижу ее голой — голой — голой твержу про себя; теперь я вижу голой — ее; как прекрасна она — нагая!..
Но Мета не видит меня и по-прежнему сидит, чуть наклонив вперед свою милую головку, свесив на глаза белокурые волнистые волосы, — гибкая, душистая, обхватив руками колени, — и от этого еще более нагая; но меня не замечает и, наверное, не знает, что я рядом с ней, на той же картине — в той же постели; она глядит на одного лишь Старика, содравшего с нас одеяло и оставившего нас нагими — как Адама и Еву; смотрит, точно зачарованная или погруженная в сон… Не бейте, не бейте ребят! — вдруг выкрикнула она таким чужим, вовсе незнакомым мне голосом, я вздрогнул; это добрые мальчики! — Добрые? То есть кто? Вот эти ворюги?.. — яростно шипит Старик и, резко откидывая бороду, тяжелым почерневшим кулаком наотмашь бьет мальчика по лицу — мирно сидящего мальчика — поддай дай дай — за что — за то самое — за красивые глаза, балда… Он бьет не спеша, примериваясь, обоими кулачищами вместе, при каждом ударе встряхивая своей великанской бородищей, распустив толстые, маслено блестящие губы и разбрызгивая слюну сквозь редкие пожелтевшие зубы; грохает кулаками, точно молотами, размеренно и свирепо — кряхтя и сопя, раздувая похотливо дрожащие ноздри, не отрываясь — и совершенно беззвучно — колошматит колошматит колошматит — без малейшего звука — точно пустой мешок или предмет из резины, точно месит тесто; меня сковал ужас… Я знаю: надо вскочить и схватить Старика за грудки, за его аршинную бороду, которая мотается перед моим носом, точно загаженный конский хвост; вскочить, цапнуть Старика за бороду, за рубаху или за бакены, шлепнуть оземь и растоптать ногами — измолотить до крови — его самого — как тесто — как резину — пока не испустит дух прямо в бороду — дохнет свой последний, распоследний раз — и перестанет двигаться — махать кулаками; понимаю, знаю, хочу, — а не в силах не только подняться с постели сам, но даже шевельнуть рукой — такая она тяжелая и больная… За что ты его? — крикнул я, собрав все силы, но и сам не расслышал — не говоря уже о Старике; а он все бьет — беззвучно, бесшумно, без хряска, — размахивает своими каучуковыми кулаками — так и месит мальчика, который сидит на постели, уронив руки и свесив вперед голову — поддай дай дай, — точно пузырь, который хоть и качается, и дрожит под ударами, но не ощущает боли — много, видимо, досталось, если уже не ощущает; и за что? За то самое, говорит Мета — а я-то думал, ее здесь нет, думал, что она растаяла в серой дымке; все за то самое… за что и все… за красивые глаза… Глаза? Глаза? Глаза? — вскрикивает Старик и тут кидается ко мне; ворюга, ворюга! Ты ты ты украл мое перо — ты! Ты ты ты! Я весь съеживаюсь, вжимаюсь сам в себя, вдавливаю себя в матрац, а он, Старик, знай заносит да заносит свой кулак — огромный, как арбуз, тяжелый, как камень, ты ты ты — плюется в меня словами — ты; Глуосниха померла — ты жив, ты украл перо; она умерла — ты уплатишь; плати, плати — ма-а-ма!.. И снова я вижу мальчика — на лугах моего детства — на песчаных откосах у Немана — босого, в одной рубашонке, с жесткими черными волосами, глазами, горящими, как уголья; за бороду, Ауримас, слышу я ее голос, это Крантялис — не бойся, не туннель и не Верхние Шанчяй; и не Зеленая Гора, не Дубовая роща; хватай Старика за бороду! Я вскрикиваю и снова кидаюсь на Старика — погоди ты у меня! — но — о, ужас! — мои руки тоже стали резиновыми, и пальцы, закоченевшие и тупые, они хватают только воздух; они ничуть не гнутся, вот так штука; и я снова вижу Мету…
Мальчик исчез, пропал Старик, передо мной вновь Мета Вайсвидайте, которую я было потерял в драке со Стариком; та, которую я видел до войны; она стояла посреди огромного сизого поля (ни деревьев, ни зданий, ни облаков) и играла с самоварами; в жизни своей я не видывал подобной игры. Я остановился, потрясенный; это было неожиданно, это было необыкновенно: самовары сияли, в глаза било сверкание их начищенных медных боков — словно молния (в серой мгле); а она, Мета, схватив по самовару в руку, вертелась на месте, точно юла, точно желтая бабочка вокруг голубого цветка, трепеща двумя лазурными, вплетенными в косы цвета спелой ржи лентами — крылышками; она кружилась, позабыв все на свете, творя какой-то безмолвный обряд, и настолько сосредоточенно, словно не было на свете ничего важнее того, чем она занималась сейчас; струились длинные, едва не касающиеся земли волосы. И бегемоты — двое жирных, серых, с жирными, лоснящимися боками бегемотов, глупо разинув тупые квадратные пасти, — изо всех сил, исходя яростью, гнались за сверкающими медью самоварами; игра диковинная даже для сновидения. Что ты делаешь? — спросил я, подходя ближе; Мета остановилась и улыбнулась мне; самовары тоже перестали вращаться и тут же утратили блеск; бегемоты, как загнанные собаки, шлепнулись тупыми жирными задами на серую, как они сами, траву; свесив из квадратных серых пастей удивительно собачьи языки, они уставились на меня своими крохотными глазками и, казалось, улыбались вместе с Метой, ожидая, что скажет им этот ничуть не нужный здесь человек, ворвавшийся в сновидение и перебивший их игру; что скажу я; улыбались как люди, хотя серые их межглазья были довольно сумрачно наморщены; отчего-то они на меня злились. Что ты делаешь здесь, Мета? — произнес я как можно ласковей, глядя больше на бегемотов (они были ужасны), нежели на нее; на лбу у Меты тоже обозначилась морщинка. Что делаю? Шьто тиеляю? — переспросила она с тем мягким акцентом, который когда-то поднял меня с рельсов — там, в Агрызе; поист, литофес, шьто тиеляю? Не видишь, что ли? Ослеп? Я играю с бегемотами, а бегемоты играют с самоварами. А шьто, тебе обязательно все знать? Много будешь знать, скоро состаришься… будешь бить? Бей, бей — все на свете, если, по-твоему, черепки — счастье… бей все, Ауримас, только не мешай мне играть с бегемотами, а бегемотам с самоварами… так оно есть… так будет… и не задувай, не гаси свечу… покамест не гаси… ибо тот, кому достанется — —
XXXVIII
Впоследствии он и сам удивлялся: как это он не хватился Мике — едва лишь очнулся; и тем не менее он не вспомнил о Мике вплоть до той минуты, когда, возвращаясь по коридору мимо понуривших головы божеств в свою комнату, услышал негромкий стук; возможно, это легонько хлопнула створка окна. Возможно, так как, едва проснувшись (люди, люди, мне нужна Мета!), Ауримас первым делом распахнул окно, чтобы впустить в комнату мягкую влажную прохладу (на улице бушевал ветер); а то и сама Марго стукнула… Ничуть не стесняясь, заспанная, она проплывала иной раз по темному коридору в ванную или еще куда-нибудь (человек есть человек) в длинной ночной сорочке, едва не задевая Ауримаса теплыми, ленивыми бедрами; что ж, живя под одной крышей…
Поэтому он замер, полагая, что это опять Марго, и подался ближе к стене; и тут вспыхнул свет. Он полыхнул так внезапно — пронзая сон, от которого Ауримас пробуждался, и так слепяще, что Ауримас в ужасе закрыл лицо ладонями; скрипнула дверь. Но Ауримас уже стоял возле двери, которая снова скрипнула и приотворилась; теперь он увидел Мике.
Мике? Здесь? По спине скользнули мурашки, и Ауримас застыл, превратился в соляной столб, осознав, что это не сон: Гарункштис в кабинете профессора, ведь если бы то был сон… Да, пошарил рядом, проснувшись, воскликнул — кому да что достанется; Мике не было; Ауримас с сожалением думал о том, что Мета только приснилась… Он чуть не заныл, подумав, как было бы хорошо, будь она рядом, как только что, с минуту назад, окутанная тою же самой тьмой, что и он, — теми ее снами; пронзенная тою же весенней тревогой; на черта мне Мике с его поучениями, на черта бегемоты; люди, люди, мне нужна…