Хлоп-хлоп-хлоп… — хлопают мялки в деревне. Лён мнут. Тут-тук-тук… — слышно… молотят на гумнах.
Свету в избе — чуть. Хватает только на стол в переднем углу, все прочее — как на понебье. Все вещи принакрыты сумраком, вещи какие-то спящие, неприкасаемые, чуждые. Ефиму даже чуть страшно в избе одному. Но страх побеждают запахи. Пахнет протопленной печью, овчинами, оттаявшими дровами, внесенными на вечер… Добрые, знакомые запахи… Осмелев, Ефим выбирается из-под вороха одеял и одежды, подходит к окну. На улице бело, снег наконец-то выпал!..
В одной рубашке, без шапки, босой, Ефим бежит по снегу на гумно. Дедушка Самойло встречает его у входа в овин:
— Ай, курево-марево! Озяб, чай! Грейся скорея вон у теплины-то! Смотрю: ровно заяц белый бежит! Давай-давай — в овин! Галань там, поди, испеклась! Мешалкой там пошабори в теплине-то, потрогай!..
В овине темно. Только красные уголья в теплине тлеются. Затих Ефим у тепла. На пазушины поглядывает, побаивается лизуна… Под пеледом, на пересовцах, возле стены, у самой крыши, виднеются еле-еле пеха, мешалки, метлы… Ефиму всегда нравились страшноватые, словно бы чуть продырявленные кое-где, по щелям, овинные сумерки. Он взял обугленный крюк-мешалку, пошаборил в теплине с краю. Выкатил себе под ноги галанину. Она чуть обгорела. Потрогал пальцами: мягка, хорошо испеклась. Тут же скрипнула дверца. Дедушка втиснулся в дверной проем:
— Ну, как — испеклась ли?..
— Испеклась!
Приходилось Ефиму не раз ночевать с дедом вдвоем в этом овине, у теплины. Много всякого из своей жизни рассказал тут ему дедушка. Но не одни бывальщины слышал от него Ефим. Умел дедушка Самойло и сказки сказывать!..
От матери Ефим тоже немало услышал сказок, но больше — заунывных долгих песен.
Отец сказок не рассказывал, не пел песни. Перед каждым праздником он садился за стол в красный угол, раскрывал вдвое разбухшее от долгой жизни Евангелие, начинал читать приятным ровным голосом, чуть нараспев. Домашние сидели, слушали. Приходили послушать и соседи. И то, что читал отец вечера напролет, тоже казалось Ефиму одной долгой, хоть и малопонятной, сказкой…
Два засушливых тяжелых года кряду превозмогло Шаблово, пока Ефим учился в семинарии. На втором году его учебы не стало сначала дедушки Самойла, потом — бабушки Прасковьи. Дорогие его сердцу старики немного не дожили до конца Шаблова, того старого Шаблова, в котором столько успели передать своему внуку, от которого столько перешло в него…
Летом 1894 года Ефим окончил семинарию, получил звание учителя начальных училищ и был направлен в сельцо Здемирово Костромского уезда, в тамошнее училище. До начала занятий в училище было около трех месяцев, он приехал домой.
В прошлые два приезда на каникулы Ефим несколько раз виделся с Марькой Веселовой. Первые свидания в его жизни. Недолгие и немногословные встречи… Те слова, которые он не умел сказать Марьке при встречах, превращались в стихи, оставались в его заветной тетради:
Свидания он назначал Марьке обычно через ее среднюю сестру Евлампию. Место их свидания всегда было одно и то же — на берегу Унжи, напротив Шаблова, там, где они встретились в тот необыкновенный памятный день.
И вот на третье лето в Шаблово приехал уже не семинарист, а молодой учитель, в нехитрых житейских планах которого на самое ближайшее будущее была женитьба на любимой девушке. Об этом ему не терпелось поговорить с ней наедине.
Встретились перед вечером, на другой день после его приезда. Говорил Ефим сбивчиво, будто по слову отыскивал в памяти. Унжа рядом бугрилась под закатным солнцем, вспыхивала россыпями огней. За день ее так прогрело, что к вечеру от нее явно пахло ухой. Ефиму все казалось, что Марька просто глядит на эту горящую воду и не слышит его слов. Она стояла, покусывая сорванную былинку. Лицо ее было каким-то замкнутым, и это еще больше путало Ефимовы слова и без того путаные…
Он умолк. Слышно было, как под берегом, вжатым рекой, буравили глубину виры, плыли там, где затин, медлительные светящиеся точки. В деревне наверху простучала по кочкам, поигрывая в дрожанку, телега…
Наконец Марька посмотрела на него невесело, покачала головой, словно только что в пляске речных бессчетных светлячков выглядела причину своей печали.
— Нет, Ефим… — сказала она. — Ты сам подумай: какая мы теперь пара?.. Ты — учитель, образованный, а я — простая девка деревенская. Разве ж тетка Василиса возьмет меня в снохи?! Я бы всей душой согласна, только этому не бывать…
Ефим загорячился, заговорил опять сбивчиво и торопливо, мол, он теперь при своем уме, при своей воле, мол, ни о ком другом, кроме нее, он никогда и подумать не сможет…
Марька в ответ говорила:
— Нет! Тетка Василиса и слышать не захочет!.. Я и так, когда мимо вашей избы прохожу, глаз не подымаю: боюсь твоей матери, она худо на меня смотрит… Не захочет она…
В тот же вечер был у Ефима разговор с родителями о женитьбе. Выслушав его, мать так и всплеснулась:
— Ай да Ефим! Ай да сынок! Нашел себе невестушку! Нашел ровню!.. Учился, учился, от дому отбился, да, видно, и заучился!.. Нет уж! Выбирай невесту по себе! Не нами сказало: «Садись в дровни да поезжай к ровне!» Много ты поупрямствовал со своим ученьем, ну, дак не в деревне и ищи себе жену!..
— А ты, Василий, чего молчишь?! — перекинулась она на отца, сидевшего тут же за столом. — Скажи ему! Как же это?!
— А чего и говорить-то?! — отец тяжело положил перед собой изработанные, словно бы глиняные руки. — Тут говорить нечего… Ты, парь, этта… не в Шаблове жить собрался?! Нет?.. Вот!.. А там… — тяжелая рука махнула куда-то в сторону бокового окна, глядящего на полдень, — там тебе, паря, жена другая нужна, не темная, не деревенская!..
— И подумай-ка вот об чем… — торопилась вставить свое слово мать. — У тебя пока — ни угла своего, ничего! Жалованье еще только по осени начнешь получать! На нас надежа какая?! Какие года тяжелые пережили! Сами-то от тебя помоги ждем, у самих вон — во всем неуправно, без излишков живем… Сестры, посмотри, — одна другой меньше… Их надо на ноги ставить! Об этом ты подумал ли?!
Много слов опять было сказано отцом и матерью. Только все их слова не поколебали Ефима в его бесповоротном решении: он представить не мог такого, что Марька не будет его женой…
Наконец пришли к одному решению: ему надо поучительстовать с годик, немного пообжиться, скопить деньжонок, а там уж — его и божья воля…
Та отсрочка обернулась для Ефима утратой… Не одна, две утраты ждали его в следующем году на родине…
Пароходик ткнулся в глинистый берег под Бурдовским городищем, не причаливая: и сходящих пассажиров было немного (кроме Ефима — три мужика из Глебова), и весна поторапливала, выстаивала она пока без дождей, Унжа мелела. Едва спрыгнули на берег, «Николай» сразу же взбурлил колесами, попятился, побежал дальше — до села Архангельского, последней своей пристани на верхней Унже. Глебовские мужики, громко переговариваясь, тут же скрылись в прибрежном ельничке. Ефим помешкал у воды.
Унжа парила по-утреннему. Ее правый берег, на котором Ефим высадился, из темного, холодного стал теплым, золотисто-розовым, солнце весело полыхнуло меж хвойной густоты за рекой. От его нестерпимого света Ефим словно бы очнулся, вскинул на плечо тяжелый баул, пошагал, запинаясь о неровности тропы, вдоль берега: ему надо было пройти еще около версты, подняться Пихтиным логом на гору Скатерки, а там Шаблово — как на ладони…