Между тем для Ефима март завершился весьма успешно: на очередном экзамене Репин сказал о его новом и заметном шаге вперед. Об этом Ефим тоже сообщил Анне. К письму он приложил рисунок.

Ответного письма ждал больше трех недель. Ефим начал уже сомневаться: дошло ли его письмо до Анны при такой ее непоседливости, и вдруг, на исходе месяца, пришло долгожданное письмо. Занятия в студии должны были завершиться до первого мая, как обычно, и Ефим побаивался, что письмо от Анны придет, когда его самого уже не будет в Петербурге… Как он и предполагал, Анна сообщала о новых изменениях в своей жизни, эти изменения удивили и озадачили…

«Добрый брат Ефим Васильевич!

Теперь я вполне могу Вас так называть, дальше узнаете почему.

Спасибо за Ваше милое письмо, которое доставило мне большое удовольствие в моем уединении. Я его давно получила и теперь боюсь, что ответ мой не застанет Вас в Питере. Я была очень рада узнать о Вашем новом шаге вперед. Желаю Вам делать таких шагов побольше. Ну, что же думаете об Академии? Да что спрашивать! Уж верно мечтаете о ней в тихую минуту! Один экзамен туда многого стоит, так многому научаешься, даже при неудаче, будто взял урок у великого учителя!

Где же будете летом? Я же не знаю, где буду, и об Академии не знаю… Моя судьба, кажется, вообще напоминает что-то вроде облачка: неизвестно — набежит ли оно на тучу и прольется с нею дождем, а то еще и в грозе разыграется, или же, поплавав в голубых небесах, растает потихоньку на солнышке и исчезнет…

Недавно я поступила в Девичий монастырь. Сижу теперь и пишу в маленькой уютной каморке при слабом свете свечи. Я было взгрустнула: погода была мрачная, унылая и холодная. Но добрые монашки были так приветливы и ласковы, что мне у них стало приятно и хороню.

Здесь очень тихо, но, хотя монастырь за городом, не живописно. Впрочем, я еще не совсем монашенка. Вчера была на гулянье. Познакомилась с очень хорошими людьми и с ними отправилась в здешнее Общество народных развлечений. Очень хорошо там устроено все. Вошли в ворота, купили билеты в театр, смотрим: бегут в разные стороны дорожки, журчат фонтаны, за ними — решеточка, а за нею — равнина: там и вода блестит, и луга зеленеют, а в воде отражается заходящее солнце, и — постоянно меняющее цвета, небо. На фоне этой чудесной картины наступающего вечера гуляет нарядная публика. По какой дорожке ни пойдешь, все придешь к какому-нибудь развлечению. Тут и музыка играет в беседке, а на платформе рядом танцуют. В другом месте в кегли играют, и славно как! Дальше — гигантские шаги для мальчишек, где-то в стороне — библиотека, есть открытая сцена, где показывают фокусы, живые картины и фотографии, есть буфет, чай, всякая всячина. Но лучше всего это театр! Хорошо там играют! Один актер — просто чудо! И кажется — любитель, и сам играет простых людей.

Давно так хорошо не проводила время! А на прощанье, по окончании спектакля, угостили красивыми чудесными фейерверками.

Мне всегда приятно будет перекинуться словечком с Тенишевской Братией! Теперь кончаю с надеждой, что по временам Вы будете вспоминать монашку и что вспоминовение будет также выражаться и видимо, т. е. письмом. В Питер нынче не приеду. Теперь, может, долго не встретимся, а может, и никогда, но говорят про людей иногда так: «Он — художник в душе!» Вот и мы таким образом можем быть братом и сестрой «в душе»! Ведь хорошо это?! А рисунком-то по губам помазали!

Монашка Анна Погосская».

Ефиму было и грустно, и хорошо за чтением этого письма, он как будто только теперь примирился с тем, что Анна все дальше и дальше куда-то уходит от него…

Он понимал, что она, конечно же, знала, догадывалась о его чувствах к ней, и вот в этом письме решилась наконец обозначить милосердный предел; «мы… можем быть братом и сестрой «в душе»…

Какая-то неведомая сила вырвала из его жизни эту необыкновенную девушку, и неизвестно было, куда эта непостижимая сила теперь несла ее… Анна — порывистая, живая — и… вдруг — монашенка… Нет, не рисовался в воображении ее новый облик: смиренность, апостольник, четки в руках…

8

После окончания занятий в студии Ефим сразу же уехал в Кинешму. Уехал с большими надеждами на недальнее будущее: на вечеринке, последовавшей за апрельским экзаменом, Репин сказал ему такие слова: «Вот еще годик позанимаетесь в студии и можно будет перебираться в Академию!..» Сказал, как о деле вполне возможном!..

У своих кинешемских друзей Ефим задержался совсем немного: тянуло в Шаблово, где он хотел провести лето в большой работе. «Уж бить в точку, так бить вовсю, как говорят, не покладая рук!» — так сказал ему Дмитрий Матвеевич. В Шаблово надо было спешить и по другой причине: пароходы ходили в верховье Унжи, пока держалась большая вода.

Перед отъездом Ефим устроил в Вичугском училище выставку своих петербургских работ (надо же было «отчитаться» перед теми, кто в него верил, кто ему помогал!). Но эта помощь, это неопределенное, зависимое положение от доброго отношения к нему людей, с которыми он теперь так мало был связан!..

Когда Дмитрий Матвеевич заговорил с ним насчет нового сбора средств на следующий учебный год, Ефим не сдержался, сказал ему о своих терзаниях.

Дмитрий Матвеевич отмел в сторону все его горячие, резкие слова: «Относительно вашего, как вы изволите выражаться, «зависимого положения и бесстыдства» вопрос, кроме вас самих, никто не поднимает, ибо в таком положении, как вы, находится масса учащихся, а поэтому о компромиссе и о «границе между благородной твердостью и бесстыдным нахальством» говорить даже странно! По-вашему выходит, что все учащиеся, получающие стипендии, пособия и прочее, делают компромисс, выказывая «благородную твердость» или «бесстыдное нахальство»… Я смотрю проще: тут нет всех этих понятий, а есть только ученье не на свои средства. А кто же, дорогой Ефим Васильевич, учится на свои средства?! Разве что только те, которые потеряли богатую бабушку или тетушку и получили наследство?.. Так что об этом больше не будем толковать! Я желаю вам достигнуть намеченной цели при обыкновенно употребляемых средствах! При обыкновенно употребляемых! Только и всего!..»

Как ни ободряли слова Репина, Ефим понимал, что поступить в Академию ему, малоподготовленному, и через год будет непросто.

До нового устава от поступающих в Академию требовалось немного — за два часа нарисовать гипсовую голову. Теперь надо было нарисовать и написать маслом обнаженную человеческую фигуру…

Слышались, слышались Ефиму слова бабушки Прасковьи, говаривавшей бывало: «Торопись-поторапливайся! Тугой поля не изъездишь, нудой моря не переплывешь!..» Застряли в памяти и репинские слова, услышанные на последней вечеринке в студии: «Старайтесь сделать как можно больше до тридцати лет, потому что кто до тридцати ничего не сделает, тот ничего уже не сделает!..» Не так уж и много оставалось Ефиму до тридцати, а что было сделано?! Даже настоящим учеником он не мог пока себя назвать…

В Шаблово Ефим приплыл в конце мая. Родная деревня, словно бы придавленная вовсе не весенними тучами, громоздившимися над ней в три наката, встретила его неприветливо. Большой пожар отбушевал тут снова всего неделю назад, только на этот раз, прошелся он не по деревне: в глаза бросились обгорелые черные деревья за Унжей, как раз напротив Шаблова. Сгорела часть Перфильевских лесов. По округе еще стлался запах гари, широкой полосой черного мертвого леса были отделены от реки дальние уцелевшие боры. Что-то недоброе, почти зловещее, таилось в этой непривычной черноте, будто в том месте жутко расселась, раскололась родная округа, огромной темной трещиной зияла эта гарь. Он так любил с самого раннего детства смотреть на заунженские леса либо с горы Шаболы, либо с горы Скатерки, с самых высоких на Унже мест. Над теми лесами в погожие дни всегда млели и томились курева и марева, какая-то особенная дымчатая голубизна. Даже у дедушки Самойла было излюбленное присловье во всяком разговоре: «Эх, курево-марево!..» Не от той ли заунженской голубизны оно пришло, влетело в его всегда складную, легкую речь?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: