С приходом в студию Дмитрия Анфимовича Щербиновского Репин стал бывать в ней гораздо реже, появлялся лишь ради того, чтоб вместе со своим новым помощником задать ученикам очередное задание. Щербиновский был аккуратен и точен. В студию он приходил два-три раза в неделю. Он просто и точно умел выражать свои мысли, даже сами жесты его были какими-то точными и изящными, и одет он был всегда со вкусом. Студийцы сразу же его полюбили и приняли как желанного наставника.
Щербиновский был из тех, кто шесть лет назад перешел из учеников старой Академии в ученики новой, его и Филиппа Малявина среди тех «старичков» выделяли как блестящие таланты.
Минувшим летом в Париже открылась грандиозная выставка современной живописи, Щербиновский много рассказывал тенишевцам об этой выставке. Слушать его было интересно и полезно: Дмитрий Анфимович не только мог живо передать свое впечатление и от всей выставки, и от отдельных полотен, представленных на ней, он давал ученикам понятия о современных европейских школах и направлениях в живописи, всегда умея подкрепить все это интересной живой подробностью.
Среди тенишевцев снова заводились разговоры и споры. Часто спорили о Толстом, особенно — по поводу его статьи «Что такое искусство?».
Многое в этой статье Ефиму было близко, как свое, особенно же мысль о том, что вся человеческая жизнь наполнена произведениями искусства, выработанными не профессионалами, а самим бытом простых людей. Он сам уже думал, мечтал о том, что все на земле должно быть устроено так, чтоб творчество и жизнь были едины, нераздельны. Эта мысль как будто и выросла вместе с ним самим, ведь еще в детстве он так глубоко чувствовал это, прикасаясь к домашней утвари, слушая песни, сказки, бывая на свадьбах и на гулянках, где все неизменно держалось на обряде, рожденном самим народом в незапамятные времена. Он чувствовал это на самых ранних порах, когда еще был просто малой живой частицей родного крестьянского мирка… Ведь уже тогда тот мирок искал в нем, малой частице, своего выразителя…
Ефиму было так ясно, что его собственное художественное начало всеми корнями живет в самом почвенном, простонародном слое искусства — искусства мужицкой Руси. Душа его вырастала из той почвы, из того слоя. Ефим догадывался, понимал, что его собственное творчество должно развиваться в духе крестьянских художников. Крестьянский художник никогда не ставил себе целью воспроизвести действительность с иллюзорной точностью, скорее он преображал ее, рисуя то баснословный, то идеальный мир. В самом себе Ефим угадывал как раз такого художника.
В своих живописных работах он всякий раз исходил из массы, из ощущения целого, может быть, пока интуитивно понимая, что мир, который владеет его душой, именно так надо выражать, тут навсегда для него должен остаться в силе закон живописного письма плотного, грубовато-цельного. Да, его живописные приемы должны быть очень просты, чтоб не было лжи против всего, что было для него изначальным, основой. Его приемы, техника живописи в своей цельности, нераздробленности должны быть сродни работе скульптора, да еще такого, чей излюбленный материал — глина.
Он показал Щербиновскому свои летние работы. Тот сказал как раз об этом: «Вы умеете использовать до конца самые простые материалы, самые простейшие средства. Это — неплохо! У вас есть очень важное для живописца качество — чувство целого!..»
После услышанного одобрения Ефим решился испытать свои силы в многофигурной композиции, хотелось, давно хотелось ему что-нибудь свое, не ученическое выразить на холсте, но сковывала робость. И наконец — решился… И замахнулся сразу на такое: душа художника!.. Ему хотелось показать все, что владеет ею, все ее борения и порывы, представить все это в образах, окружающих художника…
Реальной фигурой должен быть только сам художник, остальное — его олицетворенные порывы и стремления…
Эскиз был готов в конце октября. Ефим решил выставить его с другими работами на месячном экзамене. Октябрьского экзамена он ждал с нетерпением: что-то скажет сам Репин?!
Илья Ефимович, едва подошел к его работам, сразу же и увидел этот эскиз. Ефим стоял рядом, покусывая губы, искоса следил за лицом Репина: чего ждать — похвалы, разгрома?
Репин резко повернулся к нему, ткнул пальцем в сторону эскиза:
— Что это такое?.. — В тоне его слышалась раздраженность.
Ефим переступил с ноги на ногу, чувствуя, что бледнеет, пробормотал:
— Хотел попробовать…
— Что именно хотели?! — не дал ему договорить Репин. — Подскажите!..
— Это я… духовный мир художника хотел…
— Ах, эта символистика!.. — И тут же кивнул на рисунок обнаженного натурщика: — Кто это вам вот эту ручку нарисовал?! — и подчеркнул ногтем эту «ручку».
Ефим вдруг почувствовал какой-то провал, пустоту вокруг себя и в самом себе, растерянно, не видя ничего и никого вокруг, огляделся и неожиданно громко выкрикнул:
— Мне нарисовали?! Мне?!
Репин сердито посмотрел на него и стал советоваться с Дмитрием Анфимовичем, какими категориями оценить представленные Ефимом работы. Но Ефим уже не вслушивался в то, о чем они говорили, он стоял с опущенной головой.
Репин был явно не в духе. После просмотра он сразу же ушел. Дмитрий Анфимович остался в студии, ходил от ученика к ученику, показывая погрешности в рисунке и живописи, советуя, объясняя. Остановившись возле Ефима, еще раз оглядел его работы, спокойно, негромко сказал:
— А вот расстраиваться так не стоит! Это все — пустяки! Ученичество! А главные ушибы — впереди! Вот к ним и надо себя готовить! Такие ли трагедии бывают на пути у художника!..
Он отошел к окну, помолчал, глядя куда-то поверх крыш, повернулся к притихшим вдруг студийцам:
— Н-да… господа… Путь художника… Это такое!.. Вот на память сейчас пришло… Был такой живописец-мечтатель… Ганс фон Марэ… Немец. При жизни ему ни разу не улыбнулось счастье. И зачем? Он это счастье сам творил, счастье настоящее! Он его знал, что называется, в лицо! Пусть, кроме двух-трех друзей, его самого никто не понимал!.. Всего один раз, впрочем, судьба дала ему случай… Перед самой смертью… Он тогда жил в Риме… Туда приехал из Германии его друг, так он был потрясен увиденным в мастерской у Марэ!.. Каких трудов ему стоило уговорить Марэ отдать картины для выставки в Берлине, на родине. Марэ так свыкся с ними, что с лучшими просто не мог расстаться без слез… А выставка прошла без успеха… Так он и умер непризнанным вскоре же после выставки. Все его работы друзья перевезли в Германию, на родину, разместили их в старом доме, говорят, очень странном, темном, в глухой провинции, куда редко кто и заглядывает, разве что наш брат живописец… Вот такая судьба!.. Н-да… Трагедия — скажете?! Нет! Надо знать, как и чем жил этот прекрасный человек! Он видел счастливое Человечество! Он сам создал его в своих картинах! Вот это-то и есть счастье!..
Ефим поймал себя на том, что с крайней пристальностью и внимательностью слушает Дмитрия Анфимовича, будто тот рассказывал не всем, находившимся в студии, а именно ему одному о чем-то необыкновенно для него важном, что надо запомнить и сохранить в себе на всю жизнь, как некую святую правду о самом же себе… Он был словно околдован услышанным. Странно, необыкновенно странно подействовала на него рассказанная Щербиновским история…
— В живописи один путь, я думаю, — продолжал между тем Дмитрий Анфимович, — прийти к обобщенному образу! Только обобщение ведет к большой мысли и тайне!.. Да! Марэ это так понимал!.. Он творил прекрасного человека в окружении прекрасного мира! Он творил цельный единый ясный мир!..
Когда-то мне казалось чудом — создать что-то похожее на реальное!.. Ах, забава все это! Одна забава! — Дмитрий Анфимович даже рукой отмахнулся, как будто от кого-то невидимого, но явно присутствовавшего в студии. — Зрелого художника должна интересовать не проблема света и цвета, не случайный момент, не сюжетика всякая… Я это понял… Найти самое полное содержание формы бытия вещей!.. Вот что! Не рисунок отточенный важен, не эффекты живописные!.. Уловить форму своей мечты, не гнаться за контурами отдельных вещей, а вот одного, главного, попытаться достичь — овладеть общей красотой необходимого движения, твоего движения, найти свой идеал линий, именно тебя выражающий, твою собственную мудрость, твою муку, твою радость, твою печаль!..