Выношенного, выстраданного душой, по-настоящему обеспокоенной проблемами жизни, по-настоящему связанной с ней, вот чего Ефим так и не смог почувствовать там…
Он не заметил, как они оказались у Фонтанки. Вечер был по-весеннему светел. По Фонтанке проплывали низко сидящие в воде барки, нагруженные дровами. Такие барки стояли под разгрузкой во многих местах и тут, на Фонтанке, и на Неве.
Ефим замедлил шаги, наблюдая за работой снующих грузчиков. Сладковатые запахи древесины напомнили ему вдруг кологривские леса. Ему даже захотелось поверить, что все эти плывущие и стоящие барки — из его родных мест…
— Как странно… — заговорил он. — Вот сейчас мы с вами слушали человека, пророчествовавшего конец мира, говорившего о всяких там предощущениях нашей близкой гибели… А вот, неподалеку, простые люди разгружают барки, готовят для этого огромного города дрова к будущим холодам… Все тут просто и трезво! И какая же чушь в сравнении с этим те, болтающие!..
Они свернули к самому берегу, остановились у чугунной ограды, глядя на темные и золотистые отражения в воде.
— Да, самая настоящая чушь! — сказала Анна. — Наваждение какое-то… И все эти разговорцы вокруг Бога, Христа, Голгофы, Веры, Святого духа, вокруг Заветов… Какая-то бледность, слабость, пустынность за всем этим… Это не рождено неукротимым сильным духом, от этого слишком ощутимо попахивает обыкновенной болтовней. Тут, скорее, мода какая-то, некие болезненные веяния, чахоточные сквозняки… Будто кончилось время цельных крепких людей и наступило время суесловных нервных людишек… Да, салонный Петербург болен. Я это просто ощущаю! Душа отсюда рвется на простор жизни! Хочется поскорее бежать от всего этого!..
Понимаете, Ефим Васильевич, мне как-то больно за тех, кто не чувствует того, что растворено теперь в самом воздухе… Ведь не просто век сменился!.. Сменился именно сам воздух! В нем — дух неясных еще, но больших перемен! В нем пахнет какой-то великой весной! Просто нельзя не уловить этого!.. А они… Они не смогли перешагнуть границу отжившей эпохи, не почувствовали этой огромной атмосферной перемены!.. Вовсе беспочвенные какие-то!.. Эгоизм, себялюбие, самолюбование, вялые схемы вместо мыслей… А ведь мнят себя большими реформаторами!.. В них какое-то активное сопротивление доверию жизни, поэзии жизни, живому в ней! Все у них какое-то надуманное, комнатное… Заметили: у них даже в квартире воздух такой — мертвый, неживой?..
Ефим в растерянности покивал: да, да — это так!.. В нем остались слова Анны: «Душа отсюда рвется на простор жизни! Хочется поскорее бежать от всего этого!..» За этими словами четко увиделась новая скорая разлука с ней. Петербургские дела ее уладились, вот-вот она должна получить свидетельство в Академии художеств на право преподавания рисования в средних учебных заведениях. В Петербург из Москвы уже приехала Евгения Эдуардовна, через неделю-полторы они отправятся в свое путешествие…
А как же он? Что у него?.. Неопределенность!.. Опять — она!.. В Академию поступить этим летом вряд ли удастся. Все так сложилось, что на поддержку Репина, на которую он так рассчитывал, надеяться теперь было трудно. Репин неожиданно оказался таким далеким, недоступным, непонятным…
Занятия в студии окончились как обычно. Ефим ждал на последнем экзамене: Илья Ефимович подойдет, скажет ему об Академии, мол, теперь можно, пришло время… Но Репин не подошел, слов таких не сказал, он был по-прежнему сух и неприветлив…
Небольшая группа тенишевцев после окончания занятий в студии осталась в Петербурге — готовиться к вступительным экзаменам в Академию, занималась самостоятельно, собираясь поочередно на квартирах друг у друга, в складчину нанимали натурщика. Ефим остался с этой группой, не испытывая никакой уверенности в себе, в своих возможностях. Он и не остался бы, уехал бы сразу же в Кинешму, но Анна пока была здесь…
Она уехала с Евгенией Эдуардовной в середине мая. Ефим провожал их, затерявшись в целой толпе знакомых Евгении Эдуардовны. Проводил и почувствовал: остался совсем один в огромном каменном городе, душном, сером от пыли, живущем тревожной жизнью. В Питере было неспокойно. Несколько дней бастовали рабочие казенного Обуховского завода, к которым присоединились рабочие завода Берда и Карточной фабрики.
Из последних писем Николая Благовещенского Ефим узнал, что и в Вичугском углу, и в самой Кинешме тоже неспокойно.
На другой день после отъезда Анны Ефим места себе не находил. Утром должны были собраться, порисовать у Юлии Поповой, но ему не хотелось туда идти, оставаться в одиночестве, на квартире, покинутой уже и Чехониным, и Шестопаловым, тоже было нестерпимо. Он прихватил этюдник и отправился в сторону Охты, где ему давно хотелось побывать. Он до полудня бродил по охтинской окраине. Пытался сделать несколько набросков, но ничего путного не получилось, не мог сосредоточиться на работе. Усталый и голодный, добрел до берега против Калашниковской пристани, перебрался с Охты на перевозном пароходике на другую сторону. Под Смольным забрался на второй этаж конки, чтоб дать ногам отдых. Ехал, не сознавая: куда, зачем… Чувствовал только слабость и разбитость, хотелось ехать, ни о чем не думая, долго-долго…
На квартире его ожидало заказное письмо от Саши, из Шаблова:
«Милый и дорогой мой крестный, здравствуй! — писала сестра. — Посылаем мы все тебе низенький поклон. Почему ты так долго не пишешь нам? Мы ждали, ждали да уж послали вот тебе заказным письмом. Мама и тятя сумлеваются об тебе, думают, что ты жив ли? Если можно, то скорее приезжай домой. Мы ждем и не можем дождаться, как услышим, что едут с колокольцами, так все — к окошку и смотрим: не ты ли едешь. Мы было ждали тебя в николин день…»
Саша писала, что без экзамена переведена в следующий класс, что дома в общем-то все благополучно. Защемило на сердце от ее бесхитростных строчек:
«Тятя еще не уплыл с лесом, в это воскресенье отвалит. Сад весь распустился, черемухи и смородины ноньча еще больше стали, черемуха уж расцвела, ветки большие, красивые… На плотах тятя пойдет с Матреной дядюшки Семена. Так смотри, крестный, приезжай домой непременно, мы ждем тебя с нетерпением. Николай Семенович приехал, только не надолго, на один месяц, а потом уедет уже на новые места, в приют. Нам велела учительница летом-то наблюдать за природой, а я без тебя не знаю, как наблюдать… Мама вицы вертела на сплотке, они тяжелые, и убила руки…»
Ефим долго сидел у окна с этим письмом в руках, Шаблово, родные окликали его… А с чем он приедет туда?.. Что скажет о своих делах, успехах?.. Неопределенность дел… Опять — она… Отцу с матерью ничего не объяснишь, не поймут они, как непросто ему выбраться на путь, который для себя избрал, сколько тут всего нетвердого, смутного… Если б даже и предположить, что вот он поступил в Академию, так опять же — что впереди?.. Долгая дорога… Четырехлетним занятиям ученика в индивидуальной мастерской профессора-руководителя предшествуют целых два года работы в общих классах рисования с натуры… А всего — шесть лет… И сколько тут неясностей, которых не понять родителям, даже и при его удаче. Но удачи-то пока не предвиделось… Стало быть, и не с чем было ехать в Шаблово… Незачем было оставаться и в Петербурге. Надо было ехать в Кинешму.
Для своих кинешемских доброжелателей Ефим на днях попросил Щербиновского написать отзыв. Дмитрий Анфимович относился к нему с самого начала с явной симпатией, отзыв он написал тут же:
«По возвращении моем из-за границы преподавание в студии княгини Тенишевой профессором И. Е. Репиным поручено мне. Ефим Васильевич Честняков занимался под моим руководством и ближайшим наблюдением профессора Репина от 1-го октября по 1-е мая 1901 года. Успехи Честнякова прекрасны, И. Е. Репин признает в нем талант, вполне заслуживающий поддержки на поприще искусства; совершенно разделяя мнение профессора, подтверждаю также самое серьезное и деловитое отношение Е. В. Честнякова к занятиям».