Анна, хоть и говорила о Талашкине не только лестное, своими рассказами подожгла его. Там, в Шереметьевке, к нему пришел замысел, которым он жил с тех пор. Он задумал написать большое панно: крестьянский темный, лапотный люд с пением и музыкой выступил навстречу радостному, хотя и далекому свету, деревня, возмечтавшая о прекрасном, стремящаяся к прекрасному, ступила на свою новую дорогу!..
Ефиму так вообразилось-представилось все это, весь этот небывалый многолюдный праздник-шествие! Он заранее увидел все так живо, так ярко, будто в самой его жизни уже был такой праздник, только теперь не вспоминалось: где, когда… На него надвигалась живая колыхливая стена знакомых, близких людей, радостно улыбающихся, поющих и смеющихся, светло глядящих перед собой. Впереди всех выступал дед Самойло, высокий, чуть торжественный, руки его лежали на гуслях, рядом с ним, весь словно бы светящийся, с глазами давным-давно прозревшими в этот праздник, шел Флавушко, по другую руку шла бабушка Прасковья, за ними шел отец с матерью, шли с радостным пением все шабловские…
Эта картина-видение не давала Ефиму покоя. Он написал к ней небольшой эскиз. Однако от эскиза до воплощения задуманного в картине было так далеко!
Со средины января преподавателем, помощником Репина в его Второй мастерской стал Дмитрий Николаевич Кардовский, совсем недавно окончивший Высшее художественное училище.
Принципы преподавания Кардовского сразу же стали заметно отличаться от педагогических приемов Репина. Он сразу же попытался построить преподавание на определенном педагогическом методе, создать школу, дающую знание пластических законов и техническое умение.
Репин мыслил Высшее училище как школу мастерства, как заключительное звено всего художественного образования, им предполагалось, что молодежь, поступающая туда, уже получила необходимую подготовку в средних художественных училищах, а потому зачем же ей повторение, зачем твердая академическая программа? Стоит лишь своим примером показать, как надо работать, чтоб молодые увидели, что путь перед ними он открывает широкий: не унылая штудия, но взволнованность, горение должны быть воздухом его мастерской…
Однако нужна была все-таки школа. И еще одно прочно укоренилось в Академии: из мастерской Куинджи выходили куинджисты, из мастерской Репина — репницы, баталисты воспитывали баталистов, жанристы — жанристов, пейзажисты — пейзажистов…
Кардовский хотел дать свободу индивидуальности, дать мастерство, твердое знание основных принципов изобразительного искусства, его техники.
Ефим мечтал именно о таком преподавателе. Ведь с самых первых шагов в искусстве он шел ощупью, почти не руководствуясь никакими правилами, почти не услышав ни от кого, как рисовать, как писать, с чего начинать, чем завершать. У него не было необходимейшего — грамматики живописного искусства… Умение надо было добывать, пробираясь вперед почти случайными путями…
В апреле Репин официально дал свободу действий своему помощнику, хотя Кардовский и без того был полноправным хозяином мастерской. Ему была предоставлена полная самостоятельность в преподавании, он не был связан никакими программами, никакими курсами.
С его приходом сам Репин во Второй мастерской почти не появлялся.
Перед весенними пасхальными каникулами Кардовский устроил для просмотра Советом училища первую выставку работ мастерской. После этого Совет предоставил ему право самому произвести строгий отбор лучших учеников для дальнейших занятий, так как мастерская была слишком перенаселена. Кардовский производил отбор строго, стремясь к тому, чтоб число учащихся не превышало тридцати человек. Многие, подготовленные даже лучше Ефима, имеющие среднее художественное образование, вынуждены были покинуть мастерскую…
Надежда Ефима попасть в нее после натурного класса также рухнула… А он-то было размечтался!.. Он уже видел, как приступает в мастерской Кардовского к задуманной работе!.. Даже написал Анне, в Талашкино, изложил свой замысел, что хотел бы исполнить панно для строящегося в Талашкине народного театра…
Ефим был уверен: идея задуманной работы совпадает с замыслами, владевшими самой Тенишевой. Он просил Анну ответить ему побыстрее: реально ли предложение, поддержит ли его в этом Тенишева. Спрашивал он в письме и о возможности летом посетить Талашкино, пожить там, позаниматься в тамошних мастерских.
Анна ответила быстро. Письмо ее Ефим получил сразу же после пасхи, послано оно было не из Талашкина, а из Шереметьевки:
«Как приятно было, Ефим Васильевич, получить письмецо Ваше на чужой стороне. Идем мы с Гавриловной с речки, холсты и пряжу полоскали, тяжело на горку взбираться с мокрой ношей, остановились передохнуть, я и спрашиваю: «Ты, Гавриловна, вспоминаешь когда-нибудь Ефима Васильевича?» — «Я часто думаю о нем. Хороший человек!» — говорит Гавриловна. Нам так было некогда, что до того мы ни разу о Вас ни слова не молвили. А тут вдруг — письмо! Ответить Вам пока ничего хорошего не могу. Княгиня Тенишева еще в Талашкино не заглядывала. Кажется: приедет числа 20 апреля. Не знаю, каковы будут наши отношения. Не думаю, чтобы могли быть худы, я нужна там, но сомневаюсь, чтобы они были слишком хороши. Во всяком случае хорошо, если бы у меня было что показать княгине, когда она у меня будет. Мы бы и поговорили. Не пришлете ли что-нибудь? Может быть, увижу ее и раньше, числа 15-го, здесь, в Москве, но она будет слишком увлечена открытием магазина с мамой. А самому Вам посетить здешние края не знаю: стоит ли… Устроиться — пустяк, жизнь дешева, но атмосфера для работы и вообще — это вопрос!..
Местность очень красива. Все холмы и холмы, и далекие виды, поля все, леса и лесочки, речки, долинки, болото, заросшее густым лесом, и — с островком!..
Но то, что в Талашкине и во Флёнове, — гадость. Это в миниатюре самодержавное государство со всеми подробностями. Даже все ближайшие деревни вокруг испорчены, нищета, безобразие. Кабы не сношения с более далекими деревнями, мне бы тут не стерпеть.
Школа сельскохозяйственная, всякие ремесла, и т. п. — все это показное, один вид, но нет дела. Одна прекрасная слава, хотя, надо сказать, что все это вытекает из добрых намерений Марии Клавдиевны… Однако факт таков, что ближайшее население несравненно в худшем положении, чем более отдаленное. Ну, а побаловаться-то во всех тамошних мастерских — интересно! Ужасно интересно! Столярная, кузнечная, вышивальная, пчеловодство, садоводство, льноводство и мало ли еще чего…
Выдался у меня денек один свободный в Смоленске, провела его в майоликовой мастерской Баршевекого. Что это за штука! Знаете ли Вы, Ефим Васильевич, каковы бывают краски на глине?.. Полива эта дает глубочайший тон, какого не добьешься в масле или акварелях! Чего он стоит! Даже без рисунка! Признаться: я никогда не встречала достойного рисунка при столь чудесных тонах. Всегда они портили и обесценивали самый материал. Но я дерзнула-таки к ним притронуться и сделала головку на глине. Еще не обожжена, не знаю, что выйдет. Жду с трепетом.
О черной стороне Талашкина намекнула Вам (только Вам), чтобы Вы имели некоторые представления о действительности и знали, чего можно ожидать.
Кстати, о панно… Вы думаете, Малютин потерпит соперника? Он должен быть царем там по искусству. Довольно борьбы с Баршевским. Один — творец, художник, другой — техник, ученый… Представьте подобное столкновение!
Но, может быть, Вы стоите выше всего, что я тут сказала и найдете для себя небезынтересным посетить Талашкино. Мы с Гавриловной обрадуемся земляку…»
Дела Ефима были крайне неопределенными. Натурный класс обнажил его неподготовленность. Ему не только невозможно было перейти в мастерскую Кардовского, но и вообще — в чью-либо мастерскую. Оставалось одно — попытаться еще раз поговорить с самим Репиным: может, тот примет его в свою мастерскую… И хотя только от одной мысли об этом Ефиму становилось не по себе, он решился на разговор. Другого выхода не было…