Отец, покряхтывая, подошел к Ефиму, достал из кармана несколько засаленных билетиков, пробормотал:
— На вот… Поберегай, смотри! Денежка — не бог, а полбога есть! После бога денежки — первые! Трудно они даются нашему брату! Дал бы и поболе, да нечего…
Пришло время прощаться.
— Ну, присядем… — сказал дедушка Самойло.
Все присели, чтоб крепко помолчать какое-то время перед тем, как Ефиму выйти за порог.
— С богом!.. — перекрестился, вставая, дедушка.
Ефим поднялся с лавки, тоже быстро перекрестился, надел было картуз, снова сдернул его, повертел в руках, словно что-то пристально разглядывая на его подкладке: не так-то просто было на этот раз переступить порожек родной избы…
И уже за порогом почувствовал: все привычное так вдруг изменилось, стало отчужденно-неузнаваемым. Какая-то ранящая острота поселилась во всем, о каждую пожелтевшую травинку можно было уколоться взглядом, каждое оконце родной деревни нацелило в него острые иглы незнакомой всепронзающей пристальности. В самом воздухе словно бы затаился, готовый мгновенно поразить, ослепить среди бела дня, молнийный высверк… Все показалось Ефиму отчужденно-замкнувшимся…
Накануне отец сходил в Илешево, принес оттуда выписку из метрических книг, которая должна была служить Ефиму документом:
«В метрических книгах Костромской Епархии Кологривского уезда Ильинской церкви села Илешева тысяча восемьсот семьдесят четвертого года в первой части о родившихся под № 47 записано так: «Декабря девятнадцатого родился Евфимий. Крещен двадцать второго числа. Родители его временнообязанный крестьянин г. Лермонтова деревни Шаблова Василий Самуилов и законная жена его Васса Федорова, оба православного вероисповедания. Восприемниками были: бывший дворовый г. Баранова сельца Лучкина Ефим Артемьев и крестьянка деревни Суховерхово Екатерина Никитина. Таинство крещения совершил священник Иоанн Кондорский с пономарем Федором Кирилловым Ильинской церкви села Илешева».
Приняв эту выписку из рук отца и прочитав ее, Ефим ощутил в своих руках не просто четвертушку бумаги, а обрывок связи со всем родным, здешним…
Он оглянулся на родную избу, на своих домашних, остановившихся у крыльца. Дедушка с бабушкой смотрели на него из-под ладоней, будто он был уже далеко от них, отец с матерью стояли с почужевшими лицами. Они-то на него глядели, как на потерянную надежду…
Ефим махнул рукой, поправил холщовую котому за плечами и пошагал прочь. Он уже не мальчик, он — человек, выбравший сам свою дорогу. И потому даже мать не кинулась к нему с прощальным причитанием, а так и осталась стоять, надвинув косынку на глаза, и бабушка Прасковья не сошла даже с места.
С утра гуляли по земле мелкие смерчи, вихревые скулящие воронки, будто оброненные с пепельного неба. Он видел, еще сидя в избе, как одна такая воронка косо пронеслась возле самых окон, заставив его содрогнуться от короткого жуткого воя, от шелеста песка и пыли, хлестнувших по старым бревнам избы, по стеклышкам окна… Дух бездомности скитался в тот день с утра по лесному захолустью, выманивая из-под отчего крова таких, как он…
С тяжелым сердцем Ефим шел вдоль деревни. Что-то случилось вокруг него. Помрачнели, потускнели листья на деревьях. Белесое небо все было в меловых разводах. Только одних ворон и было слышно… Перед спуском в овраг Ефим украдкой оглянулся на избу Веселовых. Померещилось ему: в боковом окне, будто мелькнуло Марькино лицо?..
За Савашовским полем Ефим еще раз оглянулся, увидел лишь крыши крайних изб и овинов, вспомнил, как накануне, вечером, ходил прощаться со своим овином, как бродил по родному гумну… Словно бы само собой вышептывалось:
В полдень Ефим был в Кологриве. Там ему повезло: он нанялся гребцом на товарную лодку, тем же днем и отплыл на ней книзу.
Триста верст до Юрьевца-Польско́го по кривулям, по хабинам Унжи показались бесконечными. В Юрьевце-Польском Ефим перебрался на плывущий до Ярославля пароход. Только спустя две недели после отплытия из Кологрива он оказался в селе Новом.
Вступительные экзамены сдал успешно и стал стипендиатом Константина Абрамовича Попова, московского купца первой гильдии, выходца из костромского села Большие Соли, пожертвовавшего немалую часть своих капиталов на благотворительность.
Новинская учительская семинария, как и все подобные семинарии, готовила учителей для начальных народных училищ. После трех лет обучения в ней Ефима ожидало какое-нибудь сельцо или какая-нибудь деревушка в своей же губернии: семинария не давала ценза для другого пути. Кроме учительского служения в захолустье нечего было и помышлять о чем-то более высоком… Семинаристов, в большинстве своем вышедших из крестьянского сословия, готовили к маленькой незаметной работе в деревне.
Друг детства, двоюродник, Николка Скобелев годом позже, после окончания все того же уездного училища, тоже поступил в Новинскую семинарию. Они еще в Кологриве были неразлучны, хоть и учились в разных группах. Николка всегда был — само добродушие. Он и улыбался, как улыбаются наедине с собой очень добрые люди. С ним всегда было хорошо, он как будто уравновешивал Ефима, то вспыльчивого, то замкнутого.
У них была общая память, которая крепче прежнего связала их на чужой стороне. На первом году обучения в семинарии Ефим страдал от одиночества и от тоски по родному Шаблову. В своей заветной тетрадке он писал, обращаясь не к кому-нибудь, а именно к Николке, с которым были связаны все дни далекого деревенского детства:
Любая малость, уводившая в далекое шабловское детство, на чужбине согревала.
Часто посвящал Ефим свои складены отцу с матерью и бабушке Прасковье с дедушкой Самойлом. Все четверо с ранних пор погружали его память в самые животворные древние глубины деревенского лесного мирка, знакомили его детскую душу с душой деревни…
Бабушке Прасковье в том знакомстве — первая роль: от нее — притчи и поверья, сказки и присказки, песни и заклинания… С самой землей она разговаривала! Запомнилось Ефиму:
«Мати сыра-земля! Уйми ты всякую гадину нечистую от приворота, оборота и лихого дела, поглоти ты нечистую силу в бездны кипучие, в смолу горячую, угони ты ветры полуденные со ненастью; уйми пески сыпучие со метелью, уйми ты ветры полуночные со тучами, содержи морозы со метелями!..»
От нее же — и первые заповеди внуку, древние крестьянские тайны:
«Нельзя тревожить спящую землю! Весной, перед пахотой, не бей, не ударяй по земле! Нельзя тогда ни колья вбивать, ни городьбы городить! В духов день и на успенье тоже нельзя копать, рыть ямы, нельзя пахать…»
На Фёклу-заревницу овин празднует именины! Бабушка выставляет в боковую деревянную трубу плошку с овсяным киселем, приговаривает:
— Медвидь, медвидь! Иди кисель исть! Не ешь наш овес! Сегодня — овин именинник!..
Бабушка и домашних духов знает всех наперечет: и суседушко, и кикимору, и лизуна… Они незримо всегда живут где-то рядом — в подполице, на понебье, в голбце, в сеннике, во дворе, при скотине…
Духи древнего мужичьего мира: духи хлебного поля, дремучего леса, тайной воды… Много их еще в самых ранних своих годах запомнил Ефим: светлоносы, лесунки, людки, русалки, гречуницы, гарцуки, полудницы, овинники, сусечники, запечники, конюшники, полевики… В реке, запомнилось, живет чертушко, в лесу — он, в теплой баненке — проказливый баннушко, на гумне — огуменники… Каждый уголок окружавшего мира потому казался Ефиму незримо населенным, отовсюду в родном Шаблове и вокруг него на Ефима смотрело что-то живое, изначальное, что живет в каждом малом прутышке, в каждом ручейке, как вечные загадки, как некие первообразы всего родного, северного, русского…