По Пемполю она шла быстро, ни на кого не глядя, подавшись корпусом вперед, точно готовая упасть; в ушах шумело, она спешила из последних сил, словно старая машина, которую пустили в последний раз на полной скорости, не боясь поломать рессоры.
На третьем километре пути ее, обессилевшую, совсем согнуло; порой она спотыкалась о какой-нибудь камень, и это болью отдавалось в голове. Она торопилась добраться до дома, боясь, что упадет и ее подберут, понесут…
«Старая Ивонна пьяна!»
Мальчишки бежали за ней следом. На окраине Плубазланека, где вдоль дороги стоит много домов, она упала, но нашла силы подняться и заковыляла по дороге, опираясь на палку.
«Старая Ивонна пьяна!»
Бесстыдники мальчишки смеялись, стоя неподалеку. Чепец на ее голове сбился набок.
В глубине души не все они были злыми, и, увидев искаженное гримасой старческого отчаяния лицо Ивонны, некоторые обескураженно отворачивались, не смея продолжать насмехаться.
Придя к себе и закрыв дверь, она выпустила наружу душивший ее горестный крик и рухнула на пол в углу, припав головой к стене. Чепец сполз ей на глаза, и она отшвырнула его, предмет былой заботы. Ее единственное выходное платье было все в грязи, из-под головной повязки выбился тонкий пучок желто-белых волос, довершивший картину неряшливой нищеты…
Го, придя вечером к бабушке Ивонне, нашла ее растрепанной, с бессильно опущенными руками и искаженным лицом; прислонив голову к камню, она, точно малый ребенок, жалобно пищала: «и-и-и», поскольку почти не могла плакать: у старух уже нет слез в иссохших глазах.
– Мой внучек умер!
Она бросила ей письма, бумаги, медаль.
Го пробежала глазами бумаги и, убедившись, что это правда, опустилась на колени и принялась молиться.
Обе женщины так и оставались вместе, ничего не говоря друг другу, пока длились июньские сумерки – долгие в Бретани и нескончаемые в Исландии. Каминный сверчок, приносящий счастье, все же исполнял для них свою еле слышную песенку. Желтый вечерний свет лился в окошко хижины, где когда-то жила угасшая ныне семья Моанов…
Наконец Го сказала:
– Добрая моя бабушка, я буду жить с вами. Принесу свою кровать и все, что осталось у меня из вещей. Я буду беречь вас, буду за вами ухаживать, вы не будете одиноки…
Она оплакивала своего юного друга Сильвестра, но в печали своей невольно возвращалась в мыслях к другому человеку, ушедшему в море на большую ловлю.
Янну сообщат о гибели Сильвестра, морские охотники должны вскоре уйти в плавание. Станет ли он его оплакивать?.. Наверное, станет, ведь он любил его… Плача сама, она много думала об этом, то негодуя на жестокосердного парня, то смягчаясь при мысли о нем, о той боли, которую он тоже испытает и которая как бы сблизит их. Словом, сердце ее не знало покоя…
…Бледным августовским вечером письмо с сообщением о гибели Сильвестра наконец-то прибыло на борт «Марии». Это случилось после целого дня тяжелой работы, когда смертельно уставший Янн спускался вниз, чтобы поужинать и лечь спать. Он прочел письмо отяжелевшими, просящими сна глазами, в полутемном углу, при желтом свете маленькой лампы. В первый момент рыбак стоял, словно оглушенный, не понимая, что произошло. Гордый и скрытный, в особенности когда дело касалось чувств, он молча спрятал письмо на груди, под тельником, как водится у моряков.
Он не смог сесть с другими за стол и, никому ничего не объясняя, бросился на койку. Сон пришел мгновенно. Янну приснился мертвый Сильвестр, его похороны…
Около полуночи, пребывая в том особом состоянии, когда моряки во сне осознают время и чувствуют приближение минуты, когда придут их будить для вахты, он вновь увидел похороны друга. «Это мне только снится, – подумал Янн, – скоро меня разбудят – и все исчезнет».
Но когда тяжелая рука легла на него и чей-то голос проговорил: «Гаос! Вставай, смена!» – он почувствовал возле груди легкое шуршание бумаги, еле слышные жуткие звуки, удостоверяющие реальность смерти. Ах да, письмо!.. Значит, это правда. Теперь впечатление было острым и мучительным. Не успев окончательно стряхнуть с себя сон, он быстро встал на ноги, стукнувшись лбом о балку.
Затем оделся и открыл люк, чтобы идти наверх ловить рыбу.
Поднявшись на палубу, Янн оглядел еще полусонными глазами огромное и такое знакомое пространство моря.
В эту ночь оно предстало взору на удивление простым, бесцветным, создающим лишь впечатление глубины.
Горизонт, на котором не виднелось ни малейшего кусочка суши, столь часто выглядел одинаково, что смотревшему вдаль казалось, он не видит ничего – кроме некой вечности, которая есть и никоим образом не может перестать быть.
Даже ночь была какой-то несовершенной. Все вокруг слабо освещалось остатками света, ниоткуда не идущего. Слышался привычный шум, похожий на бессмысленную жалобу. Все было каким-то серым, мутно-серым, ускользающим от взгляда. Море во время своего таинственного отдыха и сна, прячась, обрело едва заметную, не поддающуюся определению окраску.
В вышине плавали рассеянные тучи; они вынужденно приняли некие формы, поскольку не могут не принимать никаких; в темноте они почти сливались, превращаясь в сплошную завесу.
Но в одном месте неба, очень низко, у самой воды, образовался некий мраморный узор, вполне различимый, хоть и очень далекий. Рисунок был неопределенным, словно набросанным вялой рукой, не предназначенным для того, чтобы его разглядывали, к тому же мимолетным, готовым исчезнуть. Из всего, что было вокруг, только это случайное сочетание линий казалось чем-то значительным; создавалось впечатление, что неуловимая грустная мысль о небытии записана там – и взор невольно приковывался к этому месту.
Янн, по мере того как глаза привыкали к темноте, все больше вглядывался в этот единственный на небе рисунок, в котором увидел падающего с простертыми руками человека. Потом стало казаться, что это в самом деле тень человека, явившаяся издалека и потому увеличенная до гигантских размеров.
В его воображении, где кружились, путаясь, невыразимые грезы и примитивные поверья, эта печальная тень, падающая на край мрачного неба, стала смешиваться с воспоминаниями об умершем друге.
Он привык к этим странным соединениям образов, возникающим преимущественно в начале жизни, в головах у детей… Но слова, какими бы неопределенными они ни были, все же слишком четки для выражения подобных вещей, нужен тот смутный язык, который порой присутствует в снах и от которого в момент пробуждения остаются разве что загадочные обрывки, уже не имеющие никакого смысла.
Созерцая это облако, он чувствовал прилив глубокой печали, тревожной, полной чего-то неведомого и таинственного, леденящего душу. Гораздо лучше, чем мгновение назад, он понимал, что бедный его братишка уже никогда не появится вновь. Скорбь, долго пробивавшая крепкую, жесткую оболочку сердца рыбака, теперь хлынула в него и заполнила до краев. Он снова увидел перед собой нежное лицо, добрые детские глаза Сильвестра, захотелось обнять его – и тут вдруг на глаза точно пала пелена. Никогда не плакавший за всю свою взрослую жизнь, он сперва даже не понял, что с ним такое. По щекам катились крупные слезы, рвавшиеся наружу рыдания стали сотрясать грудь.
Он продолжал быстро вытаскивать из воды рыбу, не теряя ни минуты и ничего не говоря, а два других рыбака, знавшие его таким гордым и сдержанным и боясь рассердить, не подавали виду, что слышат в тиши его плач.
Смерть кладет предел всему – так думал он, и, хотя ему часто приходилось из уважения присоединяться к семейному чтению молитв по усопшим, он не верил в бессмертие души.
Между собой моряки говорили об этом коротко и уверенно, как о чем-то, что известно каждому; однако это не мешало им смутно страшиться призраков, кладбищ, безгранично верить в святых и оберегающие образы, испытывать прирожденное чувство почтения к святой земле вокруг церквей.