Органья поместил подобные надписи на своей картине, кои, стертые временем, не могут быть в большинстве прочитаны. Так, некоторые калеки говорят у него:

«Dacohe prosperitade ci lasciati
О morte, medicina d'ogni репа,
Deh, vieni a darme mai l'ultima cena» *.

* «Так как обилие нас покинуло, о смерть, лекарство от всех страданий, сделай милость, приди угостить нас последним миром».

И многие другие подобные написал стихи старинным языком Органья, знавший толк в поэзии и составлявший сонеты».

О да, Орканья знал толк в поэзии, и, как ни очаровательны наивные рассказы Вазари, они не дают представления об изумительной философской поэме, развернутой учеником Джотто на стене пизанского кладбища.

Как передать всю поэзию этого музыкального праздника синьоров под тенью меларанчей, эту сцену, где психологическая глубина соревнуется с силой метафизической мысли и словно подчеркивается несовершенной еще техникой отроческого искусства?

Прекрасный и сильный Каструччо, с гордым орлиным профилем, держит сокола на руке и спокойно внимает музыке. А за спиной его кокетливо ласкает собачку его синьора, уже почувствовавшая какой–то сладкий ток с другой стороны; рядом с ней сидит гость, тоже с гордым соколом на руке, но с лицом, полным любовной скорби, почти мрачной нежности; он смотрит моляще, а два амура, рея в ветвях, роковым жестом отметили две молодые головы. Весь двор полон слухами об этой зарождающейся любви. Дамы переговариваются, сдерживая улыбки, но одна, стоя в стороне, прелестная, приложила палец к губам, внося в группу ноту таинственную, нежную, мечтательную. Молодая знатная девушка аккомпанирует на лютне мелодию, которую выводит на viola d'amore[38] странный музыкант с лицом, полным страсти, какой–то удивленной муки и, может быть, зависти. И, витая в воздухе над всем этим обществом, погруженным в переживания сладко щемящие, тревожные, весенние, греховные, — огромная старуха Смерть властно размахнулась своей косой.

Ее жатва обильна. Смотрите, тут же набросаны трупы: ниже всех лежит в беспомощной позе исполин, закованный в ржавые латы, а на нем цари и папы, монахи и прекрасные дамы, все с сумрачными лицами, на которые художник гениально положил смертные тени. Молодые, знатные, прекрасные, мудрые, вы все скошены беспощадно, и пошлые в отвратительное™ своей демоны, вырывая из ваших уст души, похожие на голеньких младенцев, уносят их в вечные муки. Мрачной кучей лежит груда разнообразных мертвецов, прекрасных, как цветы, побитые градом, и сверху накрыта мертвым толстым трактирщиком в странно современной клетчатой паре. А рядом — еще более трагичная группа живых. Это нищие, старые, временем и страданием истертые люди, люди без ног, без носов, без глаз, жалкий идиот, какие–то отчаянные, мрачные лица. Все с тоской, с судорожным порывом протягивают к Смерти ту просьбу, текст которой приводит Вазари. Но, равнодушная к страданиям, страшнейшим смерти, когтистая старуха косит радостное, косит гордое и оставляет стенать среди грязи, струпьев и горя жалкую жизнь, подвергнутую пытке владычицей–судьбою.

И дальше развертывает свои мрачные мысли о смерти великий поэт–живописец. Вот блестящее общество охотников едет по темному лесу. Испугались лошади, топорщатся и кричат соколы, дамы прижали руки к забившимся сердцам, один из прекрасных рыцарей зажал нос: прямо у копыт передних коней разверзлись три гроба. В одном гробовая змея сосет безобразно раздутый труп с высунувшимся языком; в другом разложение пошло еще дальше, это кусок гниющей материи, расплывающийся, теряющий подобие человеческое; в третьем— сухие кости жалкого скелета. Над гробами склонился старый пустынник и держит перед ужаснувшейся аристократией свиток со словами спасения, со словами, зовущими вверх — на гору мира, на гору предвкушения загробного примирения, запредельного воздаяния. Там, на этой горе, тихие пустынники читают большие книги, раздумчиво ходят по скалам и под сенью деревьев; птицы, кролики и белки не пугаются их, лань, прибежав, склонила колени и предложила свое молоко. Проходят в тишине часы и дни; смерть не страшна; непоколебима уверенность, что смертный час лишь откроет ворота в сияющую вечность.

Такова картина, полная в деталях, в выражениях, в позах захватывающей жизненности и в своем целом отражающая средневековую мудрость и больше того — первую зарю мудрости Ренессанса.

Но комментарии к этой великой поэме в красках и рассказ о том, какой светлый голос и в каких мужественных, жизнерадостных нотах ответил на грозную и страстную элегию Орканьи, отложим до следующего письма.

Сияет солнце. Молчат мраморные великаны пизанской площади, молчит маленькое великое кладбище, и молчаливо проповедуют о жизни и смерти неумирающие краски его древних стен.

Здесь можно, здесь надо думать, здесь нельзя не думать.

«Думайте, думайте», — говорит ласковое, горячее солнце, и как–то особенно сияет на пустынную зеленую площадь и белые мраморы, на уголок, в который великая республика снесла свои затаенные мысли, завещав их всякому человеку, что придет предаться размышлениям в тишине чутко спящих воспоминаний.

4. Campo Santo в Пизе. Вавилонская башня

Мрачная картина Орканьи отражает собою, писали мы, настроения и идеи средневековые.

Христианство — явление крайне сложное. Можно ли говорить о нем как о чем–то вполне определенном? Разве религия святого Франциска может быть похожа на религию Торквемады? Или религия Никиты Пустосвята — на религию Мастера Экхарта? И сколько еще разнообразия, противоречий… Нет таких проклятий, которыми христиане не проклинали бы друг друга, таких мучений, каким не предавали бы друг друга.

Но если не самым глубоким, не самым ярким, то, уж конечно, самым импозантным христианским настроением было миросозерцание правоверного католичества средних веков. Как совершенно правильно утверждает итальянский Белинский — Альфредо де Санктис[39], — оно имело своим фундаментом глубоко жизненное и коренное противоречие между сущим и должным.

Для нас должное есть лишь модификация желанного. Но не всегда это было так. Желание диктуется самой жизнью, вырастает из естественных ее потребностей. Фантазия рисует голодному уставленный вкусными блюдами стол, и этот неясный, но влекущий образ противопоставляется с мучительной назойливостью ощущениям голода, мрачной обстановке нищеты. Из целого ряда таких элементарных противопоставлений рождается своеобразная атмосфера обиды или глухой ненависти по отношению к жестокой действительности — и кружит голову, то приближаясь, то удаляясь, улыбающаяся сказка о волшебной стране счастья, где желания, едва родившись, уже магически исполнялись бы. Исстрадавшемуся в суровой, неподатливой, каменной среде человеку, желания которого осуждены на мучительное замирание в хиреющем теле, не понять, что сказочная страна счастья лишила бы его всей его человечности, убила бы в нем силу, погасила бы самое сознание, которое живет стремлением, напряжением и борьбой.

Мечта о роскошном удовлетворении потребностей — вот основа противопоставления рая и юдоли скорби или золотого Далекого века железному, окровавленному настоящему. Более сложны, но сходны мотивы, ведущие к противопоставлению морального идеала безнравственной реальности. Во–первых, страдальцы из подавленных классов, а во–вторых, люди наиболее отзывчивого сердца и ясного ума постигали, сколько муки и горя рождается не вследствие действия мертвых и непреоборимых стихий, а вследствие узкого и хищного эгоизма самих людей. И даже как–то утешительно было думать, что самые бичи «мора, глада и труса» и все «казни египетские» суть тоже порождения человеческой греховности. «Исправьтесь и будете счастливы!» — гремели пророки большинства эпох и народов.

вернуться

38

Viola d'amore (итал.) — виола д'аморе (в России больше принято фран цузское наименование: «виоль д'амур»)—старинный смычковый семиструн ный музыкальный инструмент, близкий к современному альту.

вернуться

39

Альфредо де Санктис — правильно: Франческо де Санктис (1818— 1883) —итальянский философ и историк искусства.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: