От включенного на кухне света полчище тараканов с неслышным топотом кинулось по углам и щелям. Сергей Павлович брезгливо повел плечами. Тварь вездесущая, наглая, скверная.
Макарцев предлагает взамен памятника Юрию Долгорукому, в московском обиходе именуемого «конь с яйцами», поставить другой – с исполинским тараканом на пьедестале и надписью золотом: «Зверю-победителю от покоренных обывателей». Могучая мысль. У него спросить: друг Макарцев, что со мной?! Я чувствую, что во мне должна начаться какая-то новая жизнь. Он ржет в ответ: Боголюбов на сносях. Признайся: от кого? Ничего не скрою: от леса, в котором заблудился, от мужика в красной шапочке и с черной бородой, который, как русский витязь – поганому татарину, хотел топором снести мне башку, от болота, в котором едва не утоп, и, конечно же, от белого моего старичка, все обо мне знавшего и сиявшего в темноте. Со мной, может быть, чудо случилось – а я сам себе боюсь в том признаться и бегу от него с талмудом по диамату в одной руке и пособием для психиатра – в другой.
О, слабое племя! Кишка у него тонка взять лом и долбить им скалу до источника вод.
Папироса потухла.
Кто-то вспоминает обо мне.
Сергей Павлович усмехнулся: чистая девочка, зачем ей я?
Шаркая ногами в рваных тапочках, вошел папа, Павел Петрович, и, не говоря ни слова, налил в кружку воды из-под крана и выпил залпом. Затем тусклым взглядом окинул сваленную в раковине посуду, стол, сына и произнес слабым голосом:
– Бардак ужасный.
Сергей Павлович подтвердил:
– Бардак, папа.
– Сколько времени? – помолчав, спросил Боголюбов-отец, и Боголюбов-сын немедля ответил, что всего-навсего начало седьмого. Узнав это, Павел Петрович покачал головой и молвил: – Короток сон алкоголика.
Папа был в распахнутом старом халате, не скрывавшем его телесного убожества.
Сергей Павлович ощутил мучительную жалость к отцу, к тощим его ногам с вздувшимися синими венами, к седой жиденькой поросли на груди и выпирающим ключицам.
– Папа, – приступил он, – ты ночью так стонал…
– Тебя во сне видел, – буркнул Павел Петрович. – От такого кошмара застонешь.
– Папа, – вздохнув, продолжал Сергей Павлович, – я тебе как врач говорю: кончай с пьянством! Сам не можешь – я тебя к одному доктору отведу, его Витька Макарцев хорошо знает. Курс пройдешь – и на эту отраву, – указал он на порожнюю бутылку, – смотреть не захочешь, не то что пить.
Павел Петрович, однако, как раз тем и занимался, что внимательно изучал пустые водочные посудины: одну, стоявшую на столе, и вторую, извлеченную им из-под стола. Не веря огорченным глазам, он даже подносил бутылки ко рту, далеко запрокидывая голову и дергая острым кадыком, – но ни капли не упало из горлышек в пылающую его утробу.
– Инфаркта у тебя не будет, а вот инсульт при такой жизни я тебе обещаю, – мерно говорил Сергей Павлович, наблюдая за бесплодными усилиями папы выдавить хотя бы кубик себе на опохмелку.
– В цивилизованных странах, – на пути к холодильнику бормотал Павел Петрович, – человек не страдает по утрам оттого, что ему нечего выпить. В цивилизованных странах можно даже по телефону позвонить и тебе принесут. А здесь?! – Он открыл холодильник и почти сразу же с отвращением захлопнул дверцу. – Здесь ты сто раз сдохнешь, пока дождешься заветного часа… И сто первый раз сдохнешь – уже окончательно и бесповоротно, когда увидишь, что ни водки, ни пива, ни поганого винца.
– Папа! – снова воззвал Сергей Павлович, и отец откликнулся:
– Чего тебе?
– Папа, я совершенно серьезно…
Но Павел Петрович его прервал:
– Не по адресу! Мои курсы я все прошел – все до единого! Ни учить меня, ни лечить меня… И я прошу вас, Сергей Павлович, во избежание нашей с вами абсолютной разлуки… Здесь, черт побери, не дом престарелых, а я не ваш пациент! Оставьте!
Павел Петрович даже ногой гневно топнул при этих словах и вслед за тем, тщетно пытаясь подцепить ступней слетевший тапок, выматерился и рухнул на табуретку.
– Рвань ношу, – отдышавшись, объявил папа, как бы впервые увидев свои тапочки и халат. – Молчи! – махнул он в сторону сына, собравшегося поставить Павлу Петровичу на вид его не по возрасту бойкий и разорительный образ жизни. – Что хочу, то и ношу.
– Ты, как ребенок, правда… Тебе пары кальсон скоро купить будет не на что. И еще с «шакалом» связался. Он отца родного за копейку удавит, а тебя и подавно…
– Молчи! – оборвал его Павел Петрович. – Мое дело. И ты не думай! – закричал он, и щеки его, и отвисшая, как у индюка, старая кожа под подбородком затряслись и побагровели от прилива внезапного гнева. – Не мечтай! На хер мне твоя фальшивая забота! Рот на квартиру не разевай – не будет ее у тебя! – Папу вдруг осенило, и он засмеялся, довольный собственной идеей. – На Люське на вчерашней женюсь, и ей квартирку оставлю. А тебе вот!
И Павел Петрович с удовольствием показал сыну кукиш.
Сергей Павлович пожал плечами.
Мозги пропил, и Люську захотел.
Одна кровь, одна похоть, одно болото.
Я к нему с чистым сердцем, а он ко мне – с кукишем.
– Бросил меня в детстве, как щенка, – с горьким чувством подумал Сергей Павлович, и повторил вслух: – Ты меня после смерти матери как паршивую собачонку бросил. Меня бабка, пока я у нее жил, так и звала: подкидыш.
– Твоя бабка была ведьма, – неуверенно отбил Павел Петрович.
Задела сердце выпущенная сыном стрела.
– А в интернате учителя смеялись: чадолюбие твоего родителя равняется двум килограммам апельсинов в год.
– Помню омерзительные рожи твоих учителей и училок. Я еще тогда думал: испортят они мне сыночка. И оказался прав.
Рана затянулась. Превосходная свертываемость совести.
– Я, папа, сначала там плакал по ночам. И тебя звал. И маму.
– А потом?
– Потом тебя перестал звать.
– А потом?
– Потом понял, что никто никогда ко мне не придет.
– С похмелья не могу припомнить, где я читал это все… Похоже, что Диккенс. Хороший писатель.
– Папа, – вдруг спросил Боголюбов-сын, – а где похоронена мама?
– Могилку хочешь навестить?
Сергей Павлович молча кивнул.
– Давно пора. Ты, я думаю, там и не был-то ни разу.
– Почему? Меня бабушка два раза с собой брала. Мне тогда лет шесть было… или семь… Не помню. И кладбища не помню.
Папа встал, удачно подцепил ногой тапок и, запахнув халат, шагнул к плите.
– Полечимся крепким чаем, – объявил он. – Иногда помогает. Но, клянусь, я другой такой страны не знаю, где от похмелья гибнет человек. В самом деле. Лучшие люди уходят. Цена рюмки – жизнь. Третьего дня Кирилл Игнатьев помер, в «Вечерней Газете» был замом главного. А почему?
– Ты мне не ответил.
– Ваши… ну, со «Скорой» доктора жене так и сказали: дали бы ему сто грамм, он бы у вас сейчас польку-бабочку танцевал. А теперь там.
И Павел Петрович зажженной спичкой сначала указал на потолок кухни, давно утративший белизну, а затем, обжигая пальцы, успел донести гаснущий огонек до конфорки. Газ вспыхнул, папа с проклятьем отшвырнул догоревшую спичку.
Сергей Павлович еще раз спросил:
– Где?!
Отец Боголюбов с грохотом поставил на плиту чайник, повернулся к сыну и в лицо ему закричал сиплым шепотом:
– Ну потерял, потерял я ее могилку, хоть ты меня убей! Казни негодяя! Кладбище знаю – на Востряковском голубушку Ниночку похоронили. Но могилки ее и для меня местечка с ней вместе там нет! И где теперь ее косточки бедные…
Папа прослезился.
Сергей Павлович с изумлением на него глядел.
Сына подкинул, могилу жены не сберег. Теперь ты льешь слезы, жалкий старик. А раньше кружился, наплевав на живых. Заодно – и на мертвых.
– Жизнь проклятая, – всхлипнув, слабым голосом молвил Павел Петрович.
Над виноватой головой старшего Боголюбова готов был произнести свой суд младший. Сын – отца собрался пронзить страшным словом: предатель, но оно застыло у него на губах.
Он не смеет.