Эх, ладно, это мечты, мечты. Делом нужно заниматься, а не в эмпиреях парить. Учиться, к экзамену готовиться. А тут — одна Глаша в голове. Подумаешь, тоже — цаца… Мало ли девушек приличных, а он все об этой дуре, маменькиной любимице. И чего маменька так с ней носится — Глашенька, солнышко, заинька… Служанка и служанка. Обычная баба. Хотя, есть в ней что-то. Нет, хватит.
Так. Значит, комод. Однако — нет. Де Сад в комоде бы тоже не стал тайников устраивать. Та же служанка может залезть и продать де Сада с потрохами. А де Сад после Бастилии осторожничал. Бастилия — она кого хочешь уму-разуму научит. Станешь осторожничать, когда лет тридцать света белого не видишь. Хоть бы и с личным поваром, хоть бы и полнеть при этом, при отсидке, то есть, лицом добреть, в плечах раздаваться, книжки писать — один хрен Бастилия. Четыре стены кирпичных. И повар, тоже через плен и лагеря всякие прошедший. К беседам душещипательным не склонный. Короче — живи — не хочу.
А что, если и вправду, конторка эта у де Сада стояла?..
Ну, если логически рассуждать — только в конторке он мог что-то интересное прятать. На столе — ясное дело — повар со служанкой акробатов дают, в шкафу — скелет, по комоду шарят все, кто не попадя — прачка, шляпник, зеленщик, чучельник какой-то, к кошельку де Садовскому присосавшийся в трудную для маркиза минуту — сибиряк в пенсне и с тонкими, нервными, пальцами производящими на понимающего человека тревожное впечатление — шарят там все, кому не лень…
Не позавидуешь де Саду. Тяжелая судьба. Сидит в комнате своей — жирный, отъевшийся в Бастилии, никто его не любит, вокруг бардак — глаза бы не смотрели. Вот и сидит маркиз, слезами умывается и думает — где бы тайны свои сокровенные спрятать, куда бы личные вещи пристроить? Чтобы ни зеленщик, ни шляпник, ни одна собака чтобы не нашла?
В конторку. Конечно, в конторку. Не полезет туда ни служанка, ни зеленщик, ни повар. Все знают — маркиз — он с приветом. Хоть и узник совести, и революцией затребованный и призванный. Что у него в конторке может быть? Бред один. Открытки порнографические — в лучшем случае. Или новая книга Доценко, запрещенная, Конвентом признанная опасной для массового сознания.
Ага. Как это папа не заметил? Или — заметил? Папа же не скажет — мол, у меня в конторке ящичек потайной. А в ящичке том…
…Панк или пропалк. Это точно. Наверняка это — выбор.
Я знал, что я найду то, что искал. Я знал, что здесь есть тайник. Не могло не быть здесь тайника.
Скрипнул ящичек. Потянуть его на себя. Сделал. Оглянулся. Никто не заметил. И даже Глаша, которая следит за всеми и за мной в особенности, не услышала.
Клинт Иствуд скрежещет с экрана. «Грязный Гарри». Подумаешь, большое дело. Я таких «грязных» уберу враз. Долго ли Грязный Гарри в Симбирске продержался бы? От силы — неделю. И то — если бы из комнаты не выходил, читал Библию и спал после.
Господи, что же это за штуковина несуразная? Баланс хороший, ствол реальный, в руке лежит как надо… Но эта фиговина сзади…
И сверху. Черт его знает, как стрелять из такой мандулы?! Патроны-то, правда, есть, но как стрелять? Впрочем, если патроны есть, как-то стрелять эта штуковина должна. Ага… Ага. Вот так. Целиться неудобно. Но, с другой стороны, если попривыкнуть, то и очень ничего. Кстати, даже стильно. Ни у кого у в городе такой штуки нет. Это уж точно.
Она-то, дура, думает, что знает обо мне все. Она спать со мной хочет. Нужна ли она мне, сучка деревенская? Я в Петербург поеду, там и найду себе девочку. Или — в Москву. А эта дура — следит за мной и думает, что я ее за это…
Стук в дверь. Холодный пот, мгновенно выступивший на лбу.
— Кто там? Глаша? Ты?
— Я, Александр Ильич.
— Так чего же ты там за дверью-то, — заходи?
— А можно? Мне бы прибраться…
— Вы меня не любите? Не любите?
Юбки на полу, сколько же на них, этих бабах, юбок-то?.. И сама-то распаренная, красная, словно из бани — баба и баба. Никакого желания.
— Сашенька… Вы меня любите?
Амазонка. Волга. Амазонка сводит с ума. Я не бывал на Амазонке. Я буду там! Розенбаум с Макаревичем уже съездили, а я что — хуже? Нет, я тоже проплыву по Амазонке.
Еще один раз попробовать дойти до конца.
Глашенька, успокаивая и уговаривая себя, себя, только себя, Глашенька, я люблю тебя, я хочу тебя, я…
Не получается.
— Глашенька…
Mais que faire, — думал Cаша. — Que faire? Moi, je ne puis pas s'opposer tout * fait. C'est d'absurde, mais j'aime cette paysanne…
Глаша тихо запищала.
Саша почувствовал, как его обуревает тоска.
«Пошла бы ты, — подумал Александр Ильич. — Пошла бы ты куда подальше.»
Морда красная. А тело — тело, которое казалось прежде божественным, тело — убогое, непропорциональное, грубое бабское тело. Некрасивое.
Юбки на полу, штанишки какие-то, еще причиндалы разные….
Господи, как нехорошо с вами, с женщинами, — подумал Александр Ильич. И кайфу-то — на три минуты, а предыстория — ну, просто Шекспир.
«Люблю я Вас, Александр Ильич, — тихо сказала Глаша, умудрившись окнуть по-своему, по-волжски — „Лублу“.
„Какая же ты дура, — подумал Саша. — Провинциальная дура и все….“
— Лублу я вас, Александр…. Только маменьке вашей не говорите…
„Лублу“… Цаца, тоже мне…».
— Не скажу, — кивнул Александр. — Не скажу. Честное дворянское.
Наплевать. Подумаешь, девчонка.
Саша не на шутку разозлился на эту дуру. Есть девочки новгородские просто понтовые. Есть девочки рязанские — с прозрачными глазами, с глазами, серыми, как весенний лед. А есть волжские. Очень красивые девочки. Глаша не волжская. И не рязанская. Откуда ее маменька вытащила — одной ей известно.
Что же я — такой кобель, который даже дуру деревенскую, толстокожую, грязную, дуру, которая и по-русски-то плохо говорит, эту шепелявую козу сумел раком поставить, да так, что кряхтела она на все имение? Даже Вовка проснулся. В окошко подглядывал.
Что же я — просто кобель? Я же люблю ее, по-настоящему люблю! Глаша… Будь моей женой!. Нет, нет, подожди, я сейчас кончу… Глаша, я люблю тебя… Еще, еще… Ой, ой, ой… Еще… Глаша, люблю… Всегда, всегда буду с тобой… Ой!
Панталоны, откуда у не эти панталоны? Сперла, что ли у кого, или купила? А на что купила-то? Деньги экономила и на панталоны их…
— Ой, ой, ой…
— Не волнуйся, маленький, я тебя всему научу, всему…
«Чему меня эта дура может научить? Чему?…».
— Ой, ой, а-а-а-а….
— Не бойся, родной…
«Какой я тебе родной, дура…. Какой я тебе…».
— А-А-А, — закричал Саша. — А-А-А — АААА!
— А так теперь?
Потом залита вся постель. Они купаются в поту. Они плавают в поту смешанном — Глашин пот и Сашин пот. Глаша выныривает и переворачивается на живот.
— А так теперь, барин?…
— Какой я тебе барин?… Я люблю тебя, дура. Я для тебя все сделаю. Все, как ты хочешь. Все… А-а-а…
— Маленький мой… Хороший мой…. Давай, давай, давай…
Саша отвалился на бок.
— Пойдемте на берег, барин, — сказала Глаша. А то Илья Александрович со службы скоро воротятся, как бы худо не было.
— Слушай, а где машинка моя?
— Какая машинка, — не понял Саша.
— Да вот она, вот….
Глаша непонятно откуда извлекла машинку для скручивания «джойнов». Табак и целлофановый пакетик возникли в ее руках, будто ниоткуда.
— Что это? — спросил Саша.
— Это-то, — ответила раскрасневшаяся горничная. — Это тебе только на пользу пойдет. — Покурим, барин.
Что за табачок-то у нее, интересный какой табачок.
Пухлые пальчики высыпали табачок на бумажку. Р-раз! В пальцах горничной материализовалась сигатерка.
Саша щелкнул своей «Зиппой». Втянул сладкий дым и зажмурился.
— Дай, сказала Глаша. И взяла у него сигаретку.
— Странный у тебя табачок, — сказал Саша.
— Таджикский, — Глаша запрокинула голову и смотрела в небо.
«Ох, как хорошо-то мне… Ох, как весело…»
— Я лублу тебя, Глаша, — давясь смехом сказал Саша. — Я лублу табы….