— Он хотел, чтобы она призналась ему в любви! — подала голос четырнадцатилетняя Мариго.

— Как же можно быть таким наивным! — воскликнула мадам Виктория, начавшая примиряться с потерей и по-матерински жалевшая дочь. — Софья видела его так мало и всегда на людях… В конце концов, девочке всего семнадцать лет. А он не мальчик и должен знать, что любовь приходит после свадьбы.

— Не думаю, чтобы он ждал признания в любви, — пробормотала Софья, — да и не могла я. Он по голосу догадался бы, что это неправда.

Обескураженный таким поворотом дела, отец все же попытался разрядить обстановку:

— Софья, девочка, это все было не по-настоящему. Помнишь, я брал тебя в театр теней? Вот и здесь то же самое. Маленький спектакль, всего на несколько часов, и теперь занавес опустился. Миражи развеиваются, как утренний туман.

Но не на шутку разошелся Александрос:

— На Крите говорят: «Господь птичку накормит, если она сама поклюет». Подвернулся случай поправить дела. Что тут страшного, если бы она сказала, что выходит за него по любви? Что мешало драгоценной сестрице сказать то, что будет правдой завтра, а не сегодня? Правда! — от нее только суп прокисает. Так нет, наша капризуля не снизойдет до того, чтобы сказать приятное одинокому человеку, который ищет себе подругу жизни. — Он повернулся в ее сторону. — Ты сделала несчастными и всех нас, и мистера Шлимана. Вчера в море ты отправила за борт всю семью Энгастроменос.

Несколько дней Генри Шлиман не давал о себе знать, и это было мучительное испытание. До этого времени Софья по-настоящему и не знала, что значит страдать. Когда для всех них настали трудные времена, общее уныние лишь краем задело ее. Другое дело теперь: теперь она сама кругом

виновата. Ее глаза загорались гневом, когда она в одиночестве вела с собою безмолвные диалоги.

«Зачем он завел этот разговор в море? Если бы он не думал только о себе, он бы понял, что я сижу еле живая… Где же его чуткость?

Но ведь у него не было другой возможности, — одергивала она себя. — Вокруг всегда толклись люди и глядели ему в рот. И правильно, что он наконец спросил меня… Как это говорят на Крите? «Я потеряла серьги, но дырки в ушах остались при мне».

Ее уже не баловали вниманием. Все в ней разочаровались. Родственники вдруг стали домоседами, соседки насмешливо фыркали, юноши отводили глаза, мужчины выдерживали холодно-вежливый вид. Колон опять начинал походить на себя прежний: малолюдный сонный пригород Афин, показывавший признаки жизни лишь в летний сезон.

Дядя Вимпос принес ей слабое, но все же утешение. Он получил письмо от Шлимана: тот собирается отплыть в Неаполь и в скором будущем не рассчитывает увидеть Софью, но если когда-нибудь ей понадобится помощь преданного друга, то, надеется Шлиман, она о нем вспомнит.

— Не обижайся и не растравляй себя, — увещевал ее отец Вимпос. — Мистер Генри сидит одинешенек в отеле «Англетер», и ему больнее и хуже, чем всем вам. Он только и думает, как снова наладить ваши отношения. Пойми, детка, мистеру Шлиману перепадали не только лавры, но и горчайшие неудачи, обиды и лишения. Хотя бы те пять лет в бакалейной лавке, где он работал как каторжный спал под прилавком, без дома, без друзей… В Амстердаме он ютился на чердаках—там зимой зуб на зуб не попадает, а летом адская духота, и на обед только корка хлеба и кусок высохшего сыра, потому что жалованье маленькое и надо еще выкраивать на книги… Да и нажив состояние в России — в ту пору мы и познакомились, — он не поднялся выше «купца первой гильдии»: в избранный круг его не допускали даже после его брака, а семейная жизнь у него и вовсе не сложилась. Когда человек столько страдал в жизни, его нужно понять и простить.

Софья задумчиво разглядывала худое лицо своего родственника под черным клобуком. Она понимала, что он подводит к решению первой сделать шаг.

— Ты думаешь, я должна написать ему и извиниться?

— Тебе лучше знать.

— А что мне сказать, чтобы он не сердился?

— Тут я тебе не советчик.

— Хорошо. Ошибки надо исправлять.

Спирос принес лист бумаги. Она поднялась к себе в комнату и четким почерком, в котором учителя ни за что не узнали бы руку своей недавней ученицы, написала:

«Дорогой мистер Генри! Мне очень жаль, что Вы уезжаете. Не сердитесь на меня за сказанные слова. Я думала, что молодая девушка только так и должна отвечать. Мои родители и я будем очень рады, если Вы навестите нас завтра».

Она запечатала конверт, спустилась в гостиную и отдала письмо отцу, который вызвался сам отнести его в отель.

На следующий день пришел ответ:

«Богатство — приятное дополнение к браку, но не от него зависит супружеское счастье. Если женщина выйдет за меня ради денег или желая блистать в Париже, то ей придется пожалеть, что она оставила Афины, потому что она сделает несчастными и себя и меня. Моя будущая жена должна ценить во мне человека…»

Он явно настроился уезжать.

Мадам Виктория оказала Софье редкое доверие, не распечатав доставленное письмо и не попросив потом взглянуть на ее ответ. Софья была благодарна ей за это, хотя и подумала: «Ее предупредили, что только я и мистер Генри можем разобраться в своих отношениях. Да иначе и быть не может. Только что же мне написать? Такой мудрый человек—и не понимает, что если бы он был бедняком, то не поехал бы за невестой в Грецию. Как убедить этого щепетильного богача-бедняка, что мне и задаром не нужен Париж?!»

«Дорогой мистер Генри! Я с глубоким волнением ожидала Вашего ответа, надеясь, что Вы вернете доброе расположение, которым Вы меня одарили в наши первые встречи и которого лишили за мой ответ во время поездки в Пирей. Но Ваше письмо повергло меня в глубокую печаль. Узнав Ваши теперешние чувства, я молила бога, чтобы он вернул мне Ваше прежнее отношение ко мне. Вы пишете, что по-прежнему намерены уехать из Афин в субботу, и лишаете меня последней надежды. Это бесконечно опечалило меня. Не осмеливаясь просить Вас о большем, я бы очень просила Вас навестить меня перед отъездом. В надежде, что Ваше доброе сердце не отклонит моей просьбы, остаюсь с глубочайшим уважением к Вам, Софья Г. Энгастроменос».

Ни в этот, ни на следующий день ответа не было, и это никак не вязалось с человеком, который сам признавался ей, что с радостью пишет по дюжине писем в день. Теперь Софья совсем пала духом: похоже, он и в самом деле уезжает, не дав им возможности хоть как-то спасти семейную репутацию. Такой поворот событий поверг ее в полное уныние, потому что обстановка в доме была невыносимо тяжелой. Никто не упоминал имени Шлимана, и вообще говорили мало и словно через силу. Все были угнетены, раздосадованы, озадачены. Перед ужином, сославшись на отсутствие аппетита, она поднялась к себе и бросилась на постель, зарыв лицо в подушку. Кого она оплакивала? Родителей, лишившихся надежды вернуться к прежней жизни в столице? Братьев и сестер, которым тоже что-то могло перепасть от ее замужества? Или самое себя, такую нескладную, что не справилась с простым делом? А может, все вместе, в том числе и крушение головокружительного и неисповедимого будущего.

— Мне очень нравится Генри Шлиман, — шептала она, — я восхищаюсь им. Я знаю, что после замужества полюблю его по-настоящему, ведь и мама не сразу полюбила папу, а сестрица Катинго—своего мужа. Я хочу быть его женой. У меня есть глаза — я вижу, он меня любит. Что же мне делать?

Она проплакала всю ночь и утром, когда мать позвала ее снизу, вышла с опухшими и красными глазами. Оказывается, принесли письмо от Генри Шлимана. Софья ушла в сад, села в кресло спиной к дому и дрожащими пальцами распечатала конверт. Резкие, словно рывками выписанные буквы расплывались перед ее глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: